Обрыв
Шрифт:
Она хотела привстать, чтоб половчее сесть, но он держал крепко, так что она должна была опираться рукой ему на плечо.
– Пустите, вам тяжело, – сказала она, – я ведь толстая – вон какая рука – троньте!
– Нет, не тяжело… – тихо отвечал он, наклоняя опять ее голову к своему лицу и оставаясь так неподвижно. – Тебе хорошо так?
– Хорошо, только жарко, у меня щеки и уши горят, посмотрите: я думаю, красные! У меня много крови; дотроньтесь пальцем до руки, сейчас белое пятно выступит и пропадет.
Он молчал и все сидел
– Обрейте бороду! – сказала она, – вы будете еще лучше. Кто это выдумал такую нелепую моду – бороды носить? У мужиков переняли! Ужели в Петербурге все с бородами ходят?
Он машинально кивнул головой.
– Вы обреетесь, да? А то Нил Андреич увидит – рассердится. Он терпеть не может бороды: говорит, что только революционеры носят ее.
– Все сделаю, что хочешь, – нежно сказал он. – Зачем только ты любишь Викентьева?
– Опять! Вот вы какие: сами затеяли разговор, а теперь выдумали, что люблю. Уж и люблю! Он и мечтать не смеет! Любить – как это можно! Что еще бабушка скажет? – прибавила она, рассеянно играя бородой Райского и не подозревая, что пальцы ее, как змеи, ползали по его нервам, поднимали в нем тревогу, зажигали огонь в крови, туманили рассудок. Он пьянел с каждым движением пальцев.
– Люби меня, Марфенька: друг мой, сестра!.. – бредил он, сжимая крепко ее талию.
– Ох, больно, братец, пустите, ей-богу, задохнусь! – говорила она, невольно падая ему на грудь.
Он опять прижал ее щеку к своей и опять шептал:
– Хорошо тебе?
– Неловко ногам.
Он отпустил ее, она поправила ноги и села подле него.
– Зачем ты любишь цветы, котят, птиц?
– Кого же мне любить?
– Меня, меня!
– Ведь я люблю.
– Не так, иначе! – говорил он, положив ей руки на плеча.
– Вон одна звездочка, вон другая, вон третья: как много! – говорила Марфенька, глядя на небо. – Ужели это правда, что там, на звездах, тоже живут люди? Может быть, не такие, как мы… Ах, молния! Нет, это зарница играет за Волгой: я боюсь грозы… Верочка отворит окно и сядет смотреть грозу, а я всегда спрячусь в постель, задерну занавески, и если молния очень блестит, то положу большую подушку на голову, а уши заткну и ничего не вижу, не слышу… Вон звездочка покатилась! Скоро ужинать! – прибавила потом, помолчав. – Если б вас не было, мы бы рано ужинали, а в одиннадцать часов спать; когда гостей нет, мы рано ложимся.
Он молчал, положил щеку ей на плечо.
– Вы спите? – спросила она.
Он отрицательно покачал головой.
– Ну, дремлете: вон у вас и глаза закрыты. Я тоже, как лягу, сейчас засну, даже иногда не успею чулок снять, так и повалюсь. Верочка долго не спит: бабушка бранит ее, называет полунощницей. А в Петербурге рано ложатся?
Он молчал.
– Братец!
Он все молчал.
– Что вы молчите?
Он пошевелился было и опять онемел, мечтая о возможности постоянного счастья, держа это счастье в руках и не желая выпустить.
Она зевнула до слез.
– Как тепло! – сказала она. – Я прошусь иногда у бабушки спать в беседку – не пускает. Даже и в комнате велит окошко запирать.
Он ни слова.
«Все молчит: как привыкнешь к нему?» – подумала она и беспечно опять склонилась головой к его голове, рассеянно пробегая усталым взглядом по небу, по сверкавшим сквозь ветви звездам, глядела на темную массу леса, слушала шум листьев и задумалась, наблюдая, от нечего делать, как под рукой у нее бьется в левом боку у Райского.
«Как странно! – думала она, – отчего это у него так бьется? А у меня? – и приложила руку к своему боку, – нет, не бьется!»
Потом хотела привстать, но почувствовала, что он держит ее крепко. Ей стало неловко.
– Пустите, братец! – шепотом, будто стыдливо, сказала она. – Пора домой!
Ему все жаль было выпустить ее, как будто он расставался с ней навсегда.
– Больно, пустите… – говорила Марфенька, с возрастающей тоской, напрасно порываясь прочь, – ах, как неловко!
Наконец она наклонилась и вынырнула из-под рук.
Он тяжело вздохнул.
– Что с вами? – раздался ее детский, покойный голос над ним.
Он поглядел на нее, вокруг себя и опять вздохнул, как будто просыпаясь.
– Что с вами? – повторила она, – какие вы странные!
Он вдруг отрезвился, взглянул с удивлением на Марфеньку, что она тут, осмотрелся кругом и быстро встал со скамейки. У него вырвался отчаянный: «Ах!»
Она положила было руку ему на плечо, другой рукой поправила ему всклокочившиеся волосы и хотела опять сесть рядом.
– Нет, пойдем отсюда, Марфенька! – в волнении сказал он, устраняя ее.
– Какие вы странные: на себя не похожи! Не болит ли голова?
Она дотронулась рукой до его лба.
– Не подходи близко, не ласкай меня! Милая сестра! – сказал он, целуя у нее руку.
– Как же не ласкать, когда вы сами так ласковы! Вы такой добрый, так любите нас. Дом, садик подарили, а я что за статуя такая!..
– И будь статуей! Не отвечай никогда на мои ласки, как сегодня…
– Отчего?
– Так; у меня иногда бывают припадки… тогда уйди от меня.
– Не дать ли вам чего-нибудь выпить? У бабушки гофманские капли есть. Я бы сбегала: хотите?
– Нет, не надо. Но ради Бога, если я когда-нибудь буду слишком ласков или другой также, этот Викентьев, например…
– Смел бы он! – с удивлением сказала Марфенька. – Когда мы в горелки играем, так он не смеет взять меня за руку, а ловит всегда за рукав! Что выдумали: Викентьев! Позволила бы я ему!
– Ни ему, ни мне, никому на свете… помни, Марфенька, это: люби, кто понравится, но прячь это глубоко в душе своей, не давай воли ни себе, ни ему, пока… позволит бабушка и отец Василий. Помни проповедь его…