Обрыв
Шрифт:
– Я вчера после ужина приехала: бабушка и сестра еще не знают. Только одна Марина видела меня.
Она сидела, откинувшись на стул спиной, положив один локоть на окно, и смотрела на Райского не прямо, а как будто случайно, когда доходила очередь взглянуть, между прочим, и на него.
А он глядел всею силою любопытства, долго сдерживаемого. От его жадного взгляда не ускользало ни одно ее движение.
На него, по обыкновению, уже делала впечатление эта новая красота, или, лучше сказать, новый род красоты, не похожий на красоту ни Беловодовой,
Нет в ней строгости линий, белизны лба, блеска красок и печати чистосердечия в чертах, и вместе холодного сияния, как у Софьи. Нет и детского, херувимского дыхания свежести, как у Марфеньки: но есть какая-то тайна, мелькает не высказывающаяся сразу прелесть, в луче взгляда, в внезапном повороте головы, в сдержанной грации движений, что-то неудержимо прокрадывающееся в душу во всей фигуре.
Глаза темные, точно бархатные, взгляд бездонный. Белизна лица матовая, с мягкими около глаз и на шее тенями. Волосы темные, с каштановым отливом, густой массой лежали на лбу и на висках ослепительной белизны, с тонкими синими венами.
Она не стыдливо, а больше с досадой взяла и выбросила в другую комнату кучу белых юбок, принесенных Мариной, потом проворно прибрала со стульев узелок, брошенный, вероятно, накануне вечером, и подвинула к окну маленький столик. Все это в две, три минуты, и опять села перед ним на стуле свободно и небрежно, как будто его не было.
– Я велела кофе сварить, хотите пить со мной? – спросила она. – Дома еще долго не дадут: Марфенька поздно встает.
– Да, да, с удовольствием, – говорил Райский, продолжая изучать ее физиономию, движения, каждый взгляд, улыбку.
Взгляд ее то манил, втягивал в себя, как в глубину, то смотрел зорко и проницательно. Он заметил еще появляющуюся по временам в одну и ту же минуту двойную мину на лице, дрожащий от улыбки подбородок, потом не слишком тонкий, но стройный, при походке волнующийся стан, наконец, мягкий, неслышимый, будто кошачий шаг.
«Что это за нежное, неуловимое создание! – думал Райский, – какая противоположность с сестрой: та луч, тепло и свет; эта вся – мерцание и тайна, как ночь – полная мглы и искр, прелести и чудес!..»
Он с любовью артиста отдавался новому и неожиданному впечатлению. И Софья, и Марфенька, будто по волшебству, удалились на далекий план, и скуки как не бывало: опять повеяло на него теплом, опять природа стала нарядна, все ожило.
Он торопливо уже зажигал диогеновский фонарь и освещал им эту новую, неожиданно возникшую перед ним фигуру.
– Вы, я думаю, забыли меня, Вера? – спросил он. Он сам слышал, что голос его, без намерения, был нежен, взгляд не отрывался от нее.
– Нет, – говорила она, наливая кофе, – я все помню.
– Все, но не меня?
– И вас.
– Что же вы помните обо мне?
– Да все.
– Я, признаюсь вам, слабо помню вас обеих: помню только, что Марфенька все плакала, а вы нет; вы были лукавы, исподтишка шалили, тихонько ели смородину, убегали одни в сад и сюда, в дом.
Она улыбнулась в ответ.
– Вы сладко любите? – спросила она, готовясь класть сахар в чашку.
«Как она холодна и… свободна, не дичится совсем!» – подумал он.
– Да. Скажите, Вера, вспоминали вы иногда обо мне? – спросил он.
– Очень часто: бабушка нам уши прожужжала про вас.
– Бабушка! А вы сами?
– А вы о нас? – спросила она, следя пристально, как кофе льется в чашку, и мельком взглянув на него.
Он молчал, она подала ему чашку и подвинула хлеб. А сама начала ложечкой пить кофе, кладя иногда на ложку маленькие кусочки мякиша.
Ему хотелось бы закидать ее вопросами, которые кипели в голове, но так беспорядочно, что он не знал, с которого начать.
– Я уж был у вас в комнате… Извините за нескромность… – сказал он.
– Здесь ничего нет, – заметила она, оглядываясь внимательно, как будто спрашивая глазами, не оставила ли она что-нибудь.
– Да, ничего… Что это за книга? – спросил он и хотел взять книгу у ней из-под руки.
Она отодвинула ее и переложила сзади себя, на этажерку. Он засмеялся.
– Спрятали, как, бывало, смородину в рот! Покажите!
Она сделала отрицательный знак головой.
– Вот как; читаете такие книги, что и показать нельзя! – шутил он.
Она спрятала книгу в шкаф и села против него, сложив руки на груди и рассеянно глядя по сторонам, иногда взглядывая в окно, и, казалось, забывала, что он тут. Только когда он будил ее внимание вопросом, она обращала на него простой взгляд.
– Хотите еще кофе? – спросила она.
– Да, пожалуйста. Послушайте, Вера, мне хотелось бы так много сказать вам…
Он встал и прошелся по комнате, затрудняясь завязать с нею непрерывный и продолжительный разговор.
Он вспомнил, что и с Марфенькой сначала не вязался разговор. Но там это было от ее ребяческой застенчивости, а здесь не то. Вера не застенчива: это видно сразу, а как будто холодна, как будто вовсе не интересовалась им.
«Что это значит: не научилась, что ли, она еще бояться и стыдиться, по природному неведению, или хитрит, притворяется? – думал он, стараясь угадать ее, – ведь я все-таки новость для нее. Уж не бродит ли у ней в голове: „Не хорошо, глупо не совладеть с впечатлением, отдаться ему, разинуть рот и уставить глаза!“ Нет, быть не может, это было бы слишком тонко, изысканно для нее: не по-деревенски! Но во всяком случае, что бы она ни была, она – не Марфенька. А как хороша, Боже мой! Вот куда запряталась такая красота!»
Ему хотелось скорей вывести ее на свежую воду, затронуть какую-нибудь живую струну, вызвать на объяснение. Но чем он больше торопился, чем больше раздражался, тем она становилась холоднее. А он бросался от вопроса к вопросу.
– У вас была моя библиотека в руках? – спросил он.
– Да, потом ее взял Леонтий Иванович. Я была рада, что избавилась от заботы.
– Надеюсь, он не все книги взял? Верно, вы оставили какие-нибудь для себя?
– Нет, все… кажется, Марфенька какие-то взяла.