Община Святого Георгия
Шрифт:
Улыбнувшись, Вера поднялась из-за стола.
– Вы сердитесь не на меня, дорогой мой Алексей Фёдорович. Вы сердитесь на себя. За бессилие.
Помедлив, он кивнул, опустив взгляд. В словах Веры не было ни упрёка, ни холодности, только дружба и милость. Хохлову было стыдно. Суть его крепкая утверждающе восклицала: возьми чертовку на службу! Но таковой поступок не остался бы незамеченным, в особенности после её доклада, прогремевшего на всю Россию. Жёсткого разноса разгильдяйства и бессилия организации и снабжения сухопутной военно-медицинской службы на Русско-японской войне с прямыми указаниями на халатность и воровство. Вера камня на камне не оставила, и это мало кому понравилось. Хотя и было
– Ладно вам, профессор! Вы хоть чаем напоили и на себя сердиты, что вынуждены отказать ученице. Другие на порог не пускали. С одной стороны, я – герой и знаменитость, с другой – изгой.
– Это одна сторона, Вера, одна. Герой и знаменитость – всегда изгой.
– Какова же другая?
– А нет другой! Не медаль и не монета! Нет другой! – воскликнул он, в запале ярясь на что-то глубоко личное. – Я тоже всё думал, что медалька. На одной стороне отчеканено «Совесть», на другой значится: «Дела житейские». И ты уж верти кверху какой хочешь. Да только нет никаких сторон! И по совести я обязан принять тебя. Но как быть с делами житейскими калек?! Как на них отразится мой поступок по моей совести? Самое гадкое – что, может, и никак! И я просто-напросто трус, худший из трусов: трус заранее!
Вере Игнатьевне больно было видеть, как мучается её друг и учитель. Будь она руководителем клиники, она бы не страдала. Действительно, никаких сторон. Точнее, одна: благо клиники. И всё, что может лишь гипотетически этому благу угрожать, отметается безо всяких сомнений. Но Алексей Фёдорович Хохлов был человеком глубоко нравственным во всех смыслах, и потому подобные решения давались ему нелегко. Она молчала, потому что любые слова только сильнее бы ранили его.
Глубоко вздохнув, профессор переменил тон на мягкий, вспомнив о делах житейских самой Веры, коими он так ни разу и не поинтересовался за время беседы:
– Давно из Москвы?
– Сегодня. Утренним поездом.
– Могу похлопотать на фабрику, в медсанчасть.
Княгиня усмехнулась.
– Ну да, ну да, понимаю твою иронию! Такой Швейцарии, как у Мальцова на уездных заводах, здесь, в столице, ты не найдёшь. И не по рангу тебе медсанчасть! – заведясь, Хохлов взметнулся ввысь: – Всё, Вера Игнатьевна, от твоей неуёмности! У меня тоже сейчас дурак один… Умный! Но дурак! Точь-в-точь – ты в своё время. Отец у него, конечно, великолепный! Тут никаких сравнений быть не может. Так и парень – не девка! Вот что ты со своей жизнью сотворила?!
– Не бабой родилась?
– В том-то и дело: бабой, Вера! Бабой! А гонору!.. И-и-эх!
Профессор Хохлов снова махнул рукой. После чего уставился на конечность с великим гневом, будто она подчинялась не ему, а вела независимую жизнь.
– Коснею я, Вера! Коснею!
Он обессиленно опустился на стул.
– Гимнастику необходимо делать, Алексей Фёдорович!
Он глянул на ученицу, в глазах у мерзавки, ей-ей, мелькали дьявольские огоньки. Профессор засунул руку в карман халата, отдав ей приказ не двигаться с места до особых на то распоряжений.
Руки Ивана Ильича и Владимира Сергеевича были заняты делом: они возились с госпитальной каретой, требовавшей капитального ремонта, а лучше – замены. Но у клиники не было средств. Сестра милосердия Ася под патронатом старшей сестры милосердия Матрёны Ивановны снимала бельё с верёвок. Белозерский, вышвырнув окурок, понёсся на помощь, как только Ася подняла тяжёлую корзину.
– Помогу!
– Что вы, Александр Николаевич, я сама!
Но Белозерский вырвал у Аси корзину и церемонно открыл перед нею двери, не обратив ни малейшего внимания на Матрёну Ивановну, перед носом которой дверь и захлопнулась. Поставив свою корзину на ступеньки, Матрёна Ивановна решила побрюзжать, пока особой суеты в клинике не наблюдалось.
– Помощник выискался! – недовольно сказала она.
– Завидки берут, что молодость прошла? – отозвался из-под кареты вездесущий Иван Ильич.
– Варежку разинет наша дурында – потом горько будет! По дорожке примеривай ножки! Чем Асе Концевич не угодил? Сохнет по ней!
– От них самих всё живое усохнет, от Митрий Петровича нашего! Крапивное семя!
Метнув осуждающий взгляд в сторону извозчика, Матрёна Ивановна подняла корзину и, демонстративно вздохнув, зашла в клинику.
Иван Ильич вылез из-под кареты и объяснил фельдшеру:
– Это Мотя мне намекала, что корзину не изволил ей поднесть. А что бабе корзина с бельём?! Баба рождена для корзины с бельём! Всё тоже строит: извольте да позвольте! А сама подкову разогнуть может не хуже кузнеца. Одним взглядом плавит, брр!
Госпитальный извозчик передёрнул плечами. Владимир Сергеевич улыбнулся. Ни для кого в клинике не было секретом, что Ивану Ильичу нравится Матрёна Ивановна. Как и то, что ни за какие коврижки он ей в этом не признается.
Но как бы ни были интересны дела профессорского кабинета и задворок, основная жизнь университетской клиники бурлила у коек больных. Мужская палата, где в наркотическом сне получал недолгое отдохновение от мук несчастный ампутант, была заполнена сверх нормы и более напоминала военный лазарет, нежели структурную единицу гражданской университетской клиники. На двадцати койках пребывали простые мужики, рабочие и крестьяне, ещё недавно бывшие солдатами и унтер-офицерами. Всех сюда привели последствия ранений.
Невозможно вернуться с войны здоровым, даже если бог дал возвратиться живым. И не всем мёртвым было отсыпано благодати упокоиться в родной земле. Сопки Маньчжурии нынче утыканы крестами. Не такой виделась государю русская экспансия на Восток. И как бы мучительно душевно и духовно он ни переживал последствия случившегося, не его раны нагнаивались, не его плоть бороздили очнувшиеся осколки.
Даже под блаженными опиатами по телу страдальца пробегали волны конвульсий. Он бежал на японские цепи, бежал на своих двоих, снова и снова предчувствуя первобытный ужас того, что свершится. Он опять и опять оказывался там, в грязи, под свистом пуль, на гудящей от разрывов земле, широко раскрытыми глазами глядя на свои ноги, лежащие невдалеке от него. Мгновением прежде он бежал – и вот они там, и он даже не заметил, когда и как это произошло. В животном ужасе он полз к тому, что ещё ощущал, что чувствовал неотъемлемой частью себя, но почему-то они в нескольких метрах, и если только успеть доползти и вернуть их на место, то…
«…И в той долине два ключа: один течёт волной живою, по камням весело журча, тот льётся мёртвою водою… И стал над рыцарем старик, и вспрыснул мёртвою водою, и раны засияли вмиг, и труп чудесной красотою процвёл; тогда водой живою героя старец окропил, и бодрый, полный новых сил, трепеща жизнью молодою, встаёт Руслан, на ясный день очами жадными взирает…» – бормотал тогда юный ротный, сошедший с ума над телом друга. Бормотал снова и снова, и эти слова въелись в память, солдат и не заметил как. И вот они явились ему сейчас, когда он полз к своим ногам и чья-то сильная рука схватила его. С этими словами он и очнулся, чувствуя адскую боль там, где ничего не было. С ними он проваливался в этот кошмар, с ними возвращался из него. Не представляя, кто такой Руслан, чей труп процвёл чудесною красотою. Не ведая, что юный ротный покончил с собой. Не зная ничего, кроме всепоглощающей боли и этих дьявольских слов, мёртвою водою ритмично льющихся в аду. Удивительно, но и в преисподней черти играли в шахматы…