Обвиняется кровь
Шрифт:
Вокруг ЕАК и газеты «Эйникайт», издававшейся комитетом, постепенно сгруппировались все еврейские писатели и журналисты, именно все, и это важно иметь в виду, многие деятели культуры и науки. Трудно назвать кого-либо из еврейских писателей страны, от молодых, начинавших в ту пору, до таких патриархов, как прозаики Дер Нистер или Бергельсон, кто остался бы в стороне от антифашистской работы, не писал бы для «Эйникайт» или по запросам зарубежных изданий, поступавшим в ЕАК из США, Англии, Мексики, Аргентины, Бразилии и других стран. И почти никто из авторов не избежал ареста, следствия, обвинительного приговора. Скажу даже так: не следует называть тех считанных, кого обошли репрессии и преследования: едва ли им доставило бы радость узнать, что в дни, когда преследовалась и обвинялась кровь, национальность, когда на плаху и на муку шли сотни людей, слепой случай сохранил их, уберег от страданий.
Никакая служба сексотов, никакие «аналитики» госбезопасности не смогли бы так оперативно и успешно составить списки заслуживающих покарания, разбросанных по стране от Владивостока
Во главе ЕАК стоял Михоэлс, членом президиума после убийства Михоэлса стал Зускин, это давало повод обвинить в буржуазном национализме московский ГОСЕТ, закрыть его и по такому случаю разогнать и другие еврейские театры, кроме одного случайно сохранившегося, киевского, спасенного послевоенным изгнанием из Киева в Черновцы. Чего ни коснись: науки, школы, еврейского ученого комитета при АН УССР, альманаха «Дер Штерн», переводчиков с еврейского и на еврейский, певцов-солистов и даже известных литераторов, пишущих на русском, но по происхождению евреев, — все специально было стянуто в один клубок, взято под подозрение в кабинетах Лубянки. Возникла атмосфера недобрых двусмысленностей, предположений, что эти литераторы по зову крови, по некоему врожденному национализму готовы изменить родине и идеалам коммунизма.
Удача сама шла в руки следователей — надо было лишь закрыть глаза на правду и закон, двигаться вперед властно и жестоко, калеча арестованных физически и морально — пытками, унижениями, матом, угрозами расправы с детьми, с близкими, лишением сна, плевками в лицо, карцером. Нам нет нужды ссылаться на жалобы подследственных на пытки и истязания; сами следователи — когда и для них наступил час расплаты за содеянное, а эта пора для иных наступила еще при жизни Сталина, отвернувшегося от Абакумова, — многое рассказали о себе и еще охотнее друг о друге.
«Преступников», собранных по полнейшему произволу, по ничтожному факту: кто-то присутствовал на каком-то обеде, посетил в интуристовской гостинице журналиста или общественного деятеля из США, страны — союзницы в годы войны; написал для зарубежной печати очерк о киевском враче профессоре Губергрице или авиаконструкторе Лавочкине, ответил на письмо из редакции «Эйникайт» или, не приведи Господь, сам обратился в газету с предложением о сотрудничестве, — таких «преступников» набралось несколько сот. Их оказалось так много, что иные из них группами были выделены по ходу следствия в отдельные слушания еще до лета 1952 года, когда решалась судьба членов президиума ЕАК, и были приговорены к разным срокам, а иные, как, например, журналисты Мириам Железнова (Айзенберг) и Персов, ничем не согрешившие против наших законов и нравственности, к расстрелу. Их убивали молчком, без газетной шумихи и ликующих кликов «народа», и молчком увозили в лагеря. И о суде над «главными преступниками», о приговоре суда не скоро узнали даже близкие: преступный процесс прошел втайне, скрытно, сталинский идеологический аппарат на этот раз отступил от давнего обыкновения извлекать пропагандистскую пользу из пролитой крови.
К этой особенности дела ЕАК я еще вернусь, она не случайна.
Следствию по делу ЕАК удалось довольно быстро составить фальшивые признательные протоколы, обвинив арестованных в «буржуазном национализме», в попытке создания «антисоветского националистического подполья», в измене Родине и даже в шпионаже по заданию американских спецслужб.
Недоставало одного: «заказанного» Сталиным террора или хотя бы подготовки к таковому, а именно посягательства на жизнь соратников Сталина, но прежде всего на самого вождя. Любые обвинения в терроре автоматически находили отклик в подозрительном Сталине. И все же главные, вожделенные обвинения долго не давались Абакумову. Они, можно сказать, дышали в затылок, грозя вот-вот выйти наружу, объявиться: ведь все эти Вовси и Этингеры, профессора, медики, пробившиеся слишком высоко, все эти мастера черной магии, «ненавидя» страну — в чем Абакумов не сомневался, — должны были ненавидеть и ее славных руководителей.
Без параграфа о терроре, о готовности к террору обвинение представлялось незавершенным, каким-то сиротским. Оно не могло вызвать полного удовлетворения Сталина.
В середине декабря 1947 года Абакумову выпала наконец удача, проступил след террора, и на сей раз террора против самого Сталина.
IV
По «Заключению» (от 4 ноября 1955 года) прокурора Главной военной прокуратуры полковника юстиции Жукова, «…основанием к аресту Фефера, Шимелиовича и других и началу дела бывших руководителей ЕАК послужили показания ранее арестованных Гольдштейна и Гринберга. Гольдштейн арестован 19.XII.1947 года [16] по указанию Абакумова и без санкции прокурора». По приказу Абакумова Лихачев и Комаров, начальник и заместитель начальника следственной части по особо важным делам, «…начали домогаться от Гольдштейна показаний о проводимой якобы им шпионской и националистической деятельности, несмотря на то что никаких данных на этот счет в органах госбезопасности не было». Исполняя волю министра, следователи Комаров и Сорокин «подвергли Гольдштейна избиениям и, таким образом, вынудили его подписать сфабрикованный ими с участием работника секретариата Абакумова — Бровермана — протокол допроса, в котором указывалось, что Гольдштейну, со слов Гринберга, а затем и путем личного общения с руководителями ЕАК, известно, что Лозовский, Фефер, Маркиш и другие, под прикрытием ЕАК, занимаются якобы антисоветской, националистической деятельностью, поддерживают тесную связь с реакционными еврейскими кругами за границей и проводят шпионскую работу». Старший следователь спустя время подтвердил, что выполнил вместе с Комаровым приказ об избиении доктора наук Гольдштейна, что издевательства продолжались до той поры, пока Гольдштейн не показал наконец «…о шпионской деятельности Михоэлса и о том, что он (Михоэлс) проявлял повышенный интерес к личной жизни главы советского правительства в Кремле» [17] .
16
Описка: он был арестован в ночь с 17 на 18 декабря.
17
Дополнительные документы, т. 7, лл. 188–190.
Внезапно возникшее обвинение Михоэлса — личный заказ Абакумова, уже замыслившего его ликвидацию как необходимый и непременный шаг для успешного развития всей преступной авантюры, для ареста множества лиц и скорого следствия. Абакумов и его подручные понимали, что Михоэлс не шпион, не изменник, не антисоветчик, но пытки сделают свое дело, скоро будет добыто столько ложных обвинительных показаний, что и самим палачам впору поверить в ими же сочиненные протоколы. Когда подписи жертв насилия уже появились внизу каждой допросной страницы, а жертва ненавистна тебе уже по самому звучанию своего имени, по форме ушей, по непременно «короткой» шее (Комарову она показалась короткой даже у Маркиша с его гордой посадкой головы, у стройного Тальми…), по загадочному для палачей языку идиш, а еще и потому, что русским языком жертва владеет лучше и грамотнее следователей-«забойщиков» [18] , когда ненавистна сама его кровь, — поверить можно и в нечистую силу.
18
Жаргонное выражение, обозначение следователей, «выбивающих» показания из подследственных, в отличие от «литераторов», которые «редактировали» показания, делая так называемые «свободные» или «обобщенные протоколы».
Участь двух докторов наук — Гольдштейна и Гринберга — поможет нам отойти от принятых и таких щадящих определений, как «побои», «физические методы воздействия», скрадывающие реальный, непереносимый ужас того, каким образом выбивались подписи подследственных. Я с растущим беспокойством всматривался в подписи непокорного Шимелиовича и видел, как надругательства на протяжении сорока месяцев следствия изменили его «автограф», опытный графолог прочитал бы по этим подписям всю его долю этой поры, как мы — не побоюсь такого сравнения! — прослеживаем трагическое жизнеописание Ван Гога по его пронзительным автопортретам…
Не все обладали упорством и силой воли Шимелиовича, его мужеством обличать палачей и по ходу следствия, и в судебном заседании. Но сохранились письма Гольдштейна из тюрем и лагерей: письмо от 3 апреля 1950 года и от 11 октября 1953-го. Первое письмо из Верхнеуральской тюрьмы, бывшей в начале 30-х годов политизолятором для противников Сталина; оно писано еще при жизни диктатора. Гольдштейн осторожно жалуется на то, что он «семь раз подвергался тяжелым репрессиям», а из второго письма мы узнаем трагические подробности. Второе письмо адресовано в Министерство внутренних дел СССР, в то время уже подведомственное Берии, которому вторично после 1938 года показалась не только выгодной, а прямо-таки спасительной роль освободителя, защитника униженных и оскорбленных. «Я был снова вызван на допрос, — писал Гольдштейн 11.Х.1953 года, — на котором, кроме майора Сорокина, присутствовал подполковник Лебедев, а также другой подполковник, фамилии которого я не знаю. Могу сообщить только, что он с лысиной, идущей от лба… Меня стали избивать резиновой палкой по мягким частям [спустив штаны, били по гениталиям. — А.Б.]. Держали меня двое: подполковник Лебедев и еще какой-то майор, а избивал меня майор Сорокин. Затем заставили меня сбросить туфли и стали нещадно бить по пяткам. Боль была совершенно невыносимая… Не имея возможности дольше переносить боль, я стал просить о пощаде, вопя, что все, что угодно, скажу и признаю… Но когда меня, избитого и истерзанного, заставили подняться, я не знал, что сказать. Избиение возобновилось с новой силой» [19] .
19
Дополнительные документы, т. 10, лл. 20–21.