Обычные приключения «олимпийца» Михаила Енохина
Шрифт:
— Сто один, сто два, сто три... — громко считали Женька и Мошкины.
— Сто один, сто два, сто три, — шепотом считали Борис и Хихикало, а Молчун ритмично кивал, отсчитывая шаги про себя. Так они и шли, две «поисковые группы», разделенные то каменными оградами, то дощатыми заборами, то кустами газонов.
— Про словечко «Напавтал» ни слова не говорят, — сокрушался Хихикало. — Только считают.
— Не сбивай, — огрызался Борис. — Тысяча двести три, тысяча двести четыре...
А когда Женька неожиданно споткнулся о камень, Борис рассмеялся: «Вот дурень! Обойти не мог!»—не
Женька и Мошкины часто сбивались с курса, кружили на месте, несколько раз им приходилось возвращаться и начинать сначала. Борис, Молчун и Хихикало, в душе проклиная тупость врагов, даже выдохлись, ведь им самим-то гораздо труднее: надо быть начеку, скрываться, всякий раз выбирать труднопроходимую дорогу, да еще не спускать глаз с этих «глупарей».
Вечерело, исчезли тени, море стало серым, на проходившем вдалеке пароходе зажглись бортовые огни.
— Три тысячи триста одиннадцать, три тысячи триста двенадцать...— считал Борис, пробираясь сквозь заросли бузины приморского парка и стараясь не потерять из виду Мишкину команду. — Не отставайте, — прошипел он пыхтевшим сзади приятелям.
В парке вспыхнули редкие фонари. Теперь следить стало легче. Между фонарями были темные зоны, компания Бориса старалась держаться в темноте, пока Женька и Мошкины пересекают освещенные места, а затем молниеносным броском проносилась мимо очередного фонаря.
Светящиеся румбы компаса вели Мишкину команду вперед. И так как ни Женька, ни Мошкины не отрывали взгляда от листа с компасом, они—бац! — крепко стукнулись лбами о высокую стену, преградившую путь. Тупик!..
— Ну, вот! — жалобно вскрикнул Женька. — Не пойду дальше!
— Да ладно! Да брось! — начали уговаривать его Мошкины, заботливо потирая друг другу лбы. Они оглянулись. Одинокая лампочка над дверью какого-то закрытого ларька выхватила из тьмы груду пустых ящиков. Мошкины бегом натаскали ящиков и сложили их пирамидой у стены.
Женька, не выпуская из рук лист с компасом, стал осторожно подниматься по ящикам, как по ступенькам. Мошкины поднимались за ним.
Борис, Молчун и Хихикало, уже успевшие перебраться через стенку в другом месте, там, где она была ниже, нетерпеливо поджидали «землепроходцев» с той стороны. И тут раздались какой-то сильный треск, грохот, крики! Цепляясь за выступы камней, Борис с приятелями поспешно взобрались на стену.
— Гы-гы-гы! — не выдержав, захохотал Хихикало. — Эй вы, чего развалились!
Неустойчивые ящики валялись на земле, а среди них барахтались Женька и Мошкины. Борис дал Хихикало подзатыльник, но было поздно. Женька и Мошкины с ужасом взглянули вверх, вскочили, Женька схватил картон, компас и — словно ветер свистнул! — ребята помчались по аллее.
— Куда вы? До Мишки всего восемьсот два шага осталось! — прокричал Борис. — Салаги... Нашел он кого учить...
— Ха, я и то сразу понял! — сказал Хихикало.
Женька и Мошкины не чуя ног бежали бы, наверное, до самой «отправной точки», до сарая, если 6 их не остановила возле дома обеспокоенная тетя Клава.
— Полуночник!—это Женьке.—А вы тоже хороши!—это Мошкиным. Они потупились.
— Гена! Юра! —разносился по улице голос их мамы.
— Я домой! — заторопились они.
— А Михаил где?—встряхнула тетя1 Клава Женьку.
А Михаил грустно сидел на пеньке у мостика через ручей, в восьмистах двух шагах от коварной стены, и раздраженно думал: «Связался с младенцами... Им бы не в плавание, а в тепленькую постельку! Им бы не шлюпку с парусом, а соску с погремушкой!»
Но вот вдалеке засветился глазок фонарика, и Михаил воспрянул духом: «Молодец Женька!— решил он. — Догадался фонарик прихватить!»
Круг фонарика разгорался все ярче, и вскоре слепящий луч уставился в лицо Михаила. По мостику зазвучали шаги.
— Наконец-то!—сердито сказал Михаил, прикрывая ладонью глаза. — Дождался!
— Вот именно... Дождешься ты у меня! — сердито сказала тетя
Клава, пришедшая точно по азимуту. С фонариком в одной руке, с картой и компасом — в другой.
Под шлюпкой
В доме тихо позванивала гитара, квартиранты-студенты приглушенно пели, чтобы не будить соседей на чердаке, веранде, летней кухне, а также самих хозяев, почивающих на раскладушках под тентом в саду. Накрывшись одеялом с головой, Борис в дремотном полузабытьи слышал и этот робкий гитарный звон, и пение, и храп отца, и мерное дыхание матери, и далекий голос моря, и совсем далекую музыку в парке, и говор проходящих мимо забора запоздалых прохожих. «Дурак дураком,—ругал он себя.— И чего я за Мишкой увязался?
Да если захочу, буду целыми днями и ночами по азимуту ходить! Куплю компас, почитаю в книжке как — и начну. Чепуха-чепуховина-чепухенция. С ходу научусь! И шлюпку могу построить, плавать буду. И нитроглицерин изобрету, подумаешь! Приехал тут из Москвы и задается! Но куда Мишка задумал плыть? Не иначе, Очень далеко, если азимут изучают! А, пустое это...» И, успокоенный, заснул. Ночью ему ничего не снилось. Ему вообще никогда ничего не снилось. Как-то он сказал об этом отцу, а тот его похвалил: «Здоровье, значит, хорошее и лишних мыслей в голове нету. До ста лет доживешь, как я». И хоть отцу было всего сорок пять, слова его надо было понимать так: он, мол, обязательно до ста доживет, чего и сыну желает.
Но как только рассвело и Борис проснулся (на свежем воздухе всегда быстрее высыпаешься), в голову опять полезли «лишние мысли»— баркас, азимут, Мишка, загадочная, интересная жизнь... Куда они задумали плыть? Вдруг решили махнуть в Севастополь? От зависти ну прямо умереть можно! Увидят боевые корабли, памятники, Малахов курган, а он, Борис, видел это только в кино, один раз.
–
И вдруг у него родилась идея, такая простая, что можно только диву даваться. Он быстро оделся и поскорей унесся со двора, пока не проснулись родители и не послали его продавать фрукты. И несмотря на то, что отец отчислял ему определенный (им самим, отцом) процент от выручки, Борису было стыдно торговать фруктами, уж лучше билеты в кино перепродавать, билеты хоть взвешивать не надо в сетке на допотопном безмене. Тем более отец запрятал в сетке рыболовные грузила и покрасил черным, чтобы незаметно было, что обвешивают.