Очаг на башне
Шрифт:
– Он неопытен, да строг, еле держит молоток! – заорал Ляпишев.
– Да, это мои стихи, спасибо, – сказал Сашенька, – я помню. Но, прости, никак не возьму в толк, отчего ты к ним прицепился? – он докушал яичницу и теперь тщательно подбирал остатки маленьким кусочком хлебного мякиша. – Критика приняла сборник довольно благосклонно... во всяком случае, пропаганду оппозиционных КПСС политических структур мне никто не инкриминировал. Что же касается поэмы, начало которой ты столь любезно нам сейчас цитируешь наизусть, было сказано, что она верно ставит вопрос об авторитете непосредственного руководителя на производстве.
– Валериан! – Ляпишев всплеснул руками и едва не упал со своего стула. – Он не понимает! Всякую меру потерял! Всякую!
– Всякую? – Сашенька проглотил напитанный желтком и маслом мякиш и, приятно улыбаясь, аккуратными движениями стал раздирать обертку на сахаре. – Это комплимент.
Он был такой чистенький, изящненький, в ухоженной бородке с ранней благородной
– Сволочь! – пробурчал Ляпишев и сунул наколотое место в пасть – пососать.
– Чего ты, собственно, от меня хочешь, Ляпа? – спросил Сашенька, побалтывая ложечкой в чашечке. – Разве я придумал затыкать литературой организационные прорехи? Разве я придумал: где не справился зеленый патруль – давай для воспитания книжку, как он справился...
– Слушать тебя тошно, Вроткин! – басом гаркнул Ляпишев. – Болтать ты горазд, а вот писать – не тянешь!
– Ах, ты так ставишь вопрос! – звонко произнес Сашенька и резким движением положил ложечку на стол рядом с блюдечком. Ложечка звякнула. – Ты полагаешь, например, что "Гамлета" я не потянул бы? А вот представь – я вспомнил детские мечты, чуток напрягся – и потянул. И что я слышу?
Тут изнемогавшему от голодного урчания в животе Вербицкому принесли благоухающую, еще чуть шипящую яичницу.
– Погоди, Валериан, не жри, – пробурчал Ляпишев, наклоняясь к Вербицкому. Вербицкий отшатнулся. – Я отлучусь – понял? Хочешь – со мной? Угощу!
– Куда? – поразился Вербицкий.
– В туа-лет, – заговорщически выдохнул Ляпишев и нетвердо подмигнул всей щекой.
– Ты что, с ума сошел?
Ляпа потыкал вниз, указывая на свой кейс, а потом приложил палец к собранным в гузку губам.
– Так что же ты услышишь, Саша? – спросил Вербицкий, и Ляпишев с досадой крякнул. Сашенька холеной рукой поднес к выпестованной бородке чашечку и отпил глоточек кофе.
– Примерно следующее, Валера, – ответил он затем, изящно возвращая чашечку на блюдечко. – Во-первых, длинноты. Две трети текста не работают на сюжет. Краткость – сестра таланта, сказали бы мне. Надлежит беспощадно убирать из текста все, что не имеет непосредственного отношения к поднимаемой проблеме – лишь так можно стать подлинным мастером. А если бы я, подобно своему августейшему герою, завернулся бы в плащ и сказал: "Я отнесу это к цирюльнику вместе с вашей бородой", а потом, обернувшись к редколлегии, пояснил бы: "Он признает лишь сальные анекдоты, от остального засыпает" – уже не принц Полония, заметь, а Полоний, слегка приподнявшись из редакторского кресла, чикнул бы меня ножичком...
Вербицкий ел, усмехаясь, и с наслаждением чувствовал, как горячие куски ползут по пищеводу вниз и заполняют сосущую пустоту. Ляпишев встал, горбясь, со второй попытки взял кейс – там тупо звякнуло стекло – и, загребая ногами, удалился. До двух оставалось меньше часу, но ему, видно, было невмоготу. А может, переплачивать наценочный процент не хотел. Сашенька с невыразимым презрением проводил его взглядом выпуклых умных глаз, а потом отпил еще глоточек кофе.
– Ладно, – сказал он. – Убрали длинноты, вырезали мистику... нет, ссылки на аллегории и метафоры не проходят – читатель может не понять, вы ж не классик какой, чтоб над вами долго думали... мистику вырезали. Теперь главное: о чем, собственно, произведение? – он красиво повел рукой – зеленым и розовым огнем полыхнула дорогая запонка. – О каких-то абстрактных материях: право на месть, право на любовь... добро и зло, флейты какие-то... А, нет, флейты мы вырезали как длинноты. Все равно. Как опытный редактор, скажу вам попросту: белиберда. Ложная многозначительность. Сколько уж об добре и зле-то говорено! Что воду в ступе толочь, молодой человек? Где связь с жизнью? Где, например, борьба за оздоровление управленческого аппарата? Вам с вашим сюжетом и карты в руки – а у вас отражено настолько туманно, что читатель может не понять, – Сашенька раздухарился не на шутку. Его лицо нежно порозовело, речь лилась четко и плавно, сардоническая улыбка не покидала полных, ярких губ. Вербицкий ел. – В чем конфликт? Чем Клавдий-то плох? Если убрали мистику – так лишь тем, что спит с мамой героя. Это не аргумент. В законном же браке спит! Герой-то ваш с гнильцой получается, эгоистически препятствует счастью матери. Вам бы вот что – вам бы прояснить политические платформы. Пусть покойный папа вашего героя, опираясь на широкие слои населения, отстаивает независимость страны, самобытную национальную культуру, смело выдвигает одаренных выходцев из низов, масонов душит, строит мануфактуры... А дядя, наоборот, – колос, пораженный спорыньей в сравнении с чистым: ставленник реакционной дворцовой камарильи, марионетка зарубежных лож, крепостник, олигарх... Как еще вы привлечете симпатии читателя? Как вы докажете, что этот ваш дерганый неврастеник – ну это между нами, я-то понимаю, что вы писали героя с себя, все так делают – что он лучше Лаэрта, у которого, в общем-то, и цельная натура, и активная жизненная позиция... Стоп! Позитивную социальную программу должен отстаивать близкий и понятный народу персонаж. Знаете, молодой человек, надо поменять этих парней местами. В общем, тут есть над чем поработать.
– А ты пробовал, Саша? – спросил Вербицкий.
– Только дураки учатся на собственных ошибках, Валера, – чуть прихлебнув кофе, ответил Сашенька. – Я учусь на чужих.
– Саша, эту фразу какой-то штурмфюрер придумал, – вежливо напомнил Вербицкий.
– Нет, Валера, он был адмирал, – столь же вежливо поправил Сашенька.
Размашистым зигзагом влетел оживившийся Ляпишев. Глаза его горели, как у влюбленного. Он стукнул уже безмолвный кейс на пол и плюхнулся на стул.
– Все бубнишь, Вроткин? – сипловато спросил он, и из него пахнуло свежевыпитой водкой. – Мели, Емеля!.. – и вдруг он громко икнул. А Сашеньку было не остановить, он даже внимания на Ляпу не обратил.
– Великие культуры рождались великими социальными противоречиями, – чесал он, как по-писаному, и все активнее прибегал к хорошо поставленной, пластичной жестикуляции. – Рабовладение: Гильгамеш, Махабхарата, Илиада, Библия. Феодализм: "Песнь о Роланде", "Речные заводи", "Гаргантюа"... Проклятое буржуинство: "Карамазовы", "Война и мир", "Форсайты", Маркес, Сартр... При долговременном и непримиримом антагонизме двух-трех громадных групп населения весь арсенал культуры творцы бросали в битву – латать или крушить эти немногочисленные, но грандиозные стыки: правитель – подданный, бог – человек, совесть – польза, абсолютно свой – абсолютно чужой... И апология, и бунт были фундаментальны и апеллировали к обществу в целом! Сразу – миллионы соратников и миллионы противников! А теперь? Как вести сварной шов? Как ущучить завмага? Расстрелять альбо помиловать ослепшего и оглохшего от старости сталинского палача? Предупредить или не предупредить население провинциального городка о приближающемся сильном порыве ветра? Противостояния хозяйственных, административных, псевдополитических ячеек мелки, кратковременны и бесчисленны, они должны устраняться чисто правовым путем. А если они не устраняются правовым путем, значит, дело совсем не в них, а в каком-то ином, весьма крупном и весьма секретном противоречии. А мы читаем: Вася выступил против Пети из-за некондиционного асфальта, а как поправили асфальт, тут и сказке конец!
– Ох, гнойник ты, – сказал Вербицкий. С приятной улыбкой и легким поклоном Сашенька развел руками: дескать, что ж поделаешь, извини. Или даже: не обессудь, дескать, на том стоим. – Не надоело, Саша?
– Надоело, Валера, – ответил Сашенька. – Давно и навсегда. Если культуру сводят к иллюстрированию конкретных задач, если литература по уставу обязана описывать не то, как есть, а то, как надлежит быть, – общественное сознание теряет перспективу. Конкретные задачи заслоняют смысл и цель продвижения от одной из них к другой. Никто уже не помнит, для чего их решать, – важно решить, а еще лучше просто изобразить, что решили. Никто уже не спрашивает: "зачем?" или "что потом?" – в лучшем случае, самые что ни на есть добросовестные спрашивают: "как ловчей?". Мораль уступает место результативности. Совесть не тянет против успеха. Нравственность подменяется умелостью. Но умелость применяется каждым в его личных, живых интересах. А когда вечные ценности в виде набора штампов используются как словесная вата для набивки чучел, симулирующих решения конкретных задач, – не обессудьте! Каждый видит, что они – лишь разменная монета, пошлый набор инструментов, которые каждый волен употреблять по своему разумению. Не поднимать до них свой интерес, а опускать их до своего интереса! А уж тогда индивидуальный интерес обязательно превратится в индивидуалистический, и любое новое средство будет использоваться в старых целях. Революционный террор? Для меня. Революционная перестройка? Обратно для меня! И ведь обрати внимание, Валера. Тех, кто рассматривает нынешние веяния как рычаг, понимаешь ли, возрождения Отчизны, создания общества нового типа, – тех бьют и консерваторы, и максималисты, те захлебываются, пытаясь втолковать бандитам, что такое совесть. А кто воспринял эти веяния как очередной кистень, как новые правила старой игры, – те процветают, те набирают большинство голосов, те создают организации и объединения, в литературе в том числе, – и их ни в коем случае не причисляют к оппозиционным структурам!
– Очень ты умный, Саша, – сказал Вербицкий. – Этакую-то бездну ума нешто можно на пустяки тратить? Все понимаешь, а делаешь как раз то, чего нельзя...
– Позволь, Валера, я не усматриваю тут никакого противоречия, – возразил Сашенька и, допив кофе, тщательно утерся салфеточкой. Ляпишев опять икнул, глаза его быстро стекленели. – Я понимаю некий закон природы, но это понимание отнюдь не есть возможность его изменить. Оно лишь есть возможность его использовать. Кто-то должен заполнять словесное пространство. Кто-то должен создавать шумовую завесу, почему не я? Я умею писать. Я умен. Я молод. Имею я право не быть дураком и не прошибать лбом стенку? Имею право на не-унижение? Имею право на не-инфаркт, нет? Имею право на не-писание кредо на заборе и на не-метание бисера перед свиньями? Имею я право – пардон, господа, все мы здесь свои – сам подкармливать своих любовниц, а не клянчить у них колбаски, сидя в рваных носках? И потом, Валера, тут еще одно. Когда я говорю от души и меня не понимают, мне, поверишь ли, делается очень больно. А вот когда я плету ахинею – я неуязвим. Я рассеял твое недоумение?