Очарование темноты
Шрифт:
— Да как он...
— Погоди, отец, — попросил Платон, — нужно выслушать до конца. Говорите, Веничек, все.
— Покинуть Шальву требует Василий Митрофанович не позднее первой недели Великого поста.
— Да кто он такой?! — сжал кулаки Лука Фомич. — Кто он такой, чтобы требовать?!
Строганов ответил, так же не шевельнув бровью, тем же ровным голосом:
— Василий Митрофанович, как бы и кто бы к нему ни относился, дважды оскорбленный отец. Я г:ри всех особых отношениях к нему нахожу, что он прав.
— Вот как, господин Строганов?
— Напрасно, па, — предупредил Платон. — Ты забыл, как он на дуэли... У него очень твердая рука...
Клавдий принялся разыгрывать истерику:
— Он погубит меня... Он убьет меня... Я не жилец в моей Шальве!
Говоря так, златокудрый комедиант был рад, что все так счастливо развязывается для него.
На другой день утром сложившие обстоятельства были оценены трезвее. Воинственные негодования стариков Акинфиных сменились опасением и трусостью.
Жюли не посоветовала Клавдию дожидаться определенного ему Молоховым срока отъезда. Боязно было задерживаться в Шальве. Страшновато стало отправляться и через ближнюю станцию. Мало ли какие жестокие проводы мог придумать ему этот дьявол...
Так говорила не только Калерия Зоиловна, но и Лука Фомич. Он также торопил отъезд.
Все обошлось хорошо. Выехали тайно после полуночи на далекую станцию. Утром Урал уже был позади. А на третий день Жюли и ее питомец распивали благодарственные бокалы и распевали: «Париж, Париж, ты счастье нам сулишь...»
Платон тоже благодарил судьбу. И не про себя. Не молча. Он отправился к Молоховым. Поздравил с новорожденным. И тут же, трижды поклонившись Молохову, сказал:
— По поклону за каждый год, — а затем, протянув ему руку, добавил: — Я благодарен вам, Василий Митрофанович, за счастливую разлуку с тем, чье имя навсегда презренно и забыто в этом доме.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Лука Фомич Акинфин долго пребывал в раздумьях о том, зачем поднадобилось Ваське Молохову называть новорожденного внука Платоном. Это же явный кинжальный подковыр. И все же... Ставя себя на место Василия Митрофановича, можно было понять его старые и новые обиды. А посему Лука решил лично и откровенно повиниться перед Молоховым.
Так он и сделал, сказав, что в этой непростимой марьяжной заварухе и опутывании чарами злодейственной любви виновны бабы.
— Соседи мы, — ответил Молохов, — нам от этого и деться некуда.
— Мудрее и не скажешь, Вася...
Смягчившись, Василий Митрофанович все же не показал младенца и попросил Луку не называться дедом маленького сына Агнии.
— По крови он — да, а по всему другому этого не получается.
— Я понял, Вася, понял, — согласился, смахнув слезу, Лука и решил не объявлять, что у него в Питере родился внук. Законный внук Вадимик.
Пусть об этом Васька узнает от других.
Встреча закончилась не столь сердечно, зато выгодно для молоховских домен и акинфинских заводов.
Вскоре из Петербурга вернулся
— Как же ты так скоро, Тонни! — удивился встретивший его Скуратов. — Почему же ты и двух недель не побыл со своим Вадимиком?
— Вадимику теперь нужнее мать. Мне же полезнее быть в Шальве. Да, Родион, полезнее и даже больше...
— Что-то неладное произошло, Платон?
— Произойдет. Мы накануне взрыва, Родион.
— Какого, Тонни?
— Какого — я еще не знаю. Дай бог, если он коснется только одного царя, а не заводчиков и не заводов.
— С чего бы это, Плат?
— Как с чего? Во всем одни провалы. Военные и всякие Другие. А гонор, гонор!.. Гневят народ, глумятся, душат, порют, затыкают рты. И это все вместо того, чтобы ослабить напряжение внутри империи, дать какое-то смягчение рабочим... хотя бы посулить поблажки. Так нет! Жмут, нагнетают недовольство, сажают в тюрьмы, шлют в ссылки... Делают черт знает что, не понимая, что этим озлобляют и тех, кто мирился, молча нес свой крест, снося проклятый каторжный режим...
Скуратов слушал и молчал. Таким впервые видел он Платона. Впервые закрались смутные сомнения. Так ли уж все благополучно в Шальве? До конца ли искренен Платон? Так ли благонамеренны его заботы о рабочих? Не есть ли они наследственное, предупредительное самоохранение миллионера? Лука Фомич тоже был мастером в таких делах. Умел предупреждать подачками бунты...
Подумав так, Скуратов тут же остановил себя. Таких заводчиков нет нигде, каким является Платон. Он прям в своих намерениях. Не суля молочных рек в кисельных берегах, он дает рабочим больше, чем они могли предположить.
Платон, словно подслушав мысли Родиона, сказал ему не прячась, не таясь:
— Родька! Здесь в конторе мы вдвоем. С глазу на глаз. Между нами нет третьих лиц. Их не должно быть вообще. Штильмейстеру и Потоскуеву я верю, но они при нас, а мы с тобой единое одно. Я понимаю, у тебя и у меня есть что-то недоговоренное. Всего никто не говорит. И муж с женой, отец и сын тоже не откровенны до предела. Таково устройство душ.
— Допустим, Тонни, таково...
— Так вот, душа моя, нам нужно не когда-то, а теперь, сегодня-завтра, в три-четыре дня, решительно и круто улучшить жизнь работающих на заводах нашей фирмы. Решительно и щедро противопоставить нагайкам, штрафам, изнурительности труда — доброту, внимание, льготы и... И все, что возможно, даже если это не в наших силах...
— На это, Платон, нужны, во-первых, деньги, деньги, во-вторых, и в-третьих, тоже они.
— Ив тридцать третьих — деньги. Ну и что? Лучше попуститься прибылями, даже понести убытки. Заложить что-то или продать... Занять... Украсть... Пойти на все, но доказать, что примирение непримиримого возможно! Не будем, Родик, выяснять и спорить. Россия накануне опасных потрясений. Пробудится и наш замордованный край. Так пусть же потрясается тот, кто заслужил этого, а не мы!
Тут же был вызван Флегонт Потоскуев. С ним разговор происходил в ином разрезе.