Очарование темноты
Шрифт:
После первой, мимолетной встречи Платон пригласил Хрисанфа Аггеевича к обеду. За обедом шел только светский разговор. Он касался новых книг, театра, мод, литературных веяний, потери некоторых святых традиций. Говорили об отсталости заводов на Урале, о незыблемости империи, не ощущающей потерь от малых неудачных войн, о нелепости студенческих волнений, о «неомессианстве»... О нем особо и подробнее, чем о другом.
— Что вы, почтеннейший Хрисанф Аггеевич, подразумеваете под «неомессианством»?
— Оно, Платон Лукич, столико... Есть поэты. Талантливые стихотворцы. И петь
— Я затрудняюсь вам ответить, Хрисанф Аггеевич. Разное «я» по-разному звучит. Александр Сергеевич Пушкин также часто употреблял это местоимение. Его также можно при желании обвинить, как вы сказали, в «самозванстве». — Платон вышел из-за стола и продекламировал: — «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...»
— И воздвиг, Платон Лукич, воздвиг! Не называя себя мессией, он был им. Был! Мы бы сидели без него и до сих пор в смрадных останках «Золотой Орды». Он был мессией, как был им Петр Ильич Чайковский в мире звуков.
— Чайковский, а не Глинка? — спросил Платон.
— Глинка был его предтечей, Иваном Крестителем, не более. Как вы можете, Платон Лукич, молясь Чайковскому, считать его вторым...
— Вы не знакомы, Хрисанф Аггеевич, с моей женой?
— Заочно. А почему вдруг задали такой вопрос?
— Мне захотелось узнать, откуда вам известно то сокровенное во мне, которым я не делюсь ни с кем.
— Платон Лукич! Мир так широк, так многослышим... А вы, Платон Лукич, так известны и на таком большом слуху, что даже назывались государю...
— Поэтому, наверно, Хрисанф Аггеевич, я был дважды не пропущен в думу...
— И очень хорошо, Платон Лукич, что не оказались в обществе громких слов и пустоты речей.
— Однако, Хрисанф Аггеевич, обед уже закончен. Не прогуляться ли нам в моем автомобиле?
— Чацкий сказал бы вам на это: «Люблю кареты, да кучерских боюсь ушей».
Платон любезно поклонился.
— Вы ко всему и сочинитель. Великолепнейший экспромт. И я отвечу вам экспромтом: «Не чту и я чужих ушей, прогнавши кучера взашей...» Я, Хрисанф Аггеевий, сам управляю моим экипажем...
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Акинфин и Гущин слишком засиделись в маленьком обеденном зале. Тому и другому хотелось как можно больше знать друг о друге. Поэтому понадобилась совершенно нейтральная почва. Такой оказался «мотор», который тогда почти еще не называли автомобилем. Даже в песнях можно было услышать: «На острова летит стрелою мотор вечернею порой».
Вечерней порой мотор Акинфина не летел, а ковылял по самой ровной, накатанной полевой дороге и, пройдя свое, остановился на невысоком, обрывистом берегу Шалой.
— Теперь вы можете развить ваше вступление о «мессиях», Хрисанф Аггеевич, и, перескочив через несколько подготовленных ступеней, можете заняться мной.
— Вы, кажется, Платон Лукич, заглядываете
— Хрисанф Аггеевич, глаза хозяина обязаны быть взаимно любезными.
— Тогда оставим любезности...
— Вы это, Хрисанф Аггеевич, могли бы сделать при первой нашей встрече.
— Помешал этикет...
— Отбросьте и его.
— Тогда скажите мне: вы верите, что вами будет достигнуто равновесие, которое вы объявили на вашем новом фирменном знаке нового акционерного общества?
— Зачем верить в то, что видят собственные глаза? Сделано еще не так много, но больше, чем предполагалось. Надеюсь, Хрисанф Аггеевич, вы не оставляли глаза в номере гостиницы, знакомясь с Шальвой, и ваш слух не изменял вам, когда вы со свойственной сам учтивостью разговаривали со всеми, кто вам встречался, и в том числе с кузнецом Максимом Ивановичем Скуратовым. Шальва не Петербург. Что известно одному, становится известным и дворовым собакам.
— А как еще можно было иначе проверить увиденное глазами? Как можно была подтвердить, не сплю ли я? Только личными общениями с теми, кто на второй чаше весов поднят вами, Платон Лукич, так высоко, что вы создали себе рукотворный памятник.
— Благодарю вас, Хрисанф Аггеевич, за превышение оценки достигнутых фирмой азов равновесия.
— Если это «азы», то можно представить, какой будет средина вашей кириллицы. Вероятно, за два часа ваши рабочие будут зарабатывать больше, чем за десять часов у других.
— Какое мне дело, Хрисанф Аггеевич, до других?
— А другим есть дело до себя и до вас. И не только им, этим «другим», но и тем, кто не может не думать об этих «других»...
Платон Лукич, отбирая слова, строил предложения прежде про себя, а потом произносил для Гущина.
— Я полагаю, другие должны перенимать лучшее, а те, кто заботится о них, должны помогать им в этом перенимании, — произнес Платон подчеркнуто нараспев это слово, напечатанное в разрядку.
— Помогать? На это, Платон Лукич, не хватит денег, будь их в четыре раза больше в государственной казне. Да и сумеют ли они разумно и полезно воспользоваться этой помощью? — При этих словах Гущин вынул из жилетного кармана гвоздь. — Этот ваш гвоздь можно употреблять нарядной заколкой для галстука, так он хорош, блестящ и привлекателен. Всякий увидевший ваш гвоздь всё другие назовет ублюдками.
— Разве это плохо, Хрисанф Аггеевич? Разве плохо, что русские гвозди стали вбиваться в стены других стран?
— Это хорошо и очень хорошо. Плохо, что другие не могут изготовлять таких или хотя бы чуть худших гвоздей и благодаря этому нарушается промышленное равновесие. Не шало-шальвинское, а шире. Гораздо шире. Очень широко... Вы когда-то гвозди брали символом всего остального производимого вами. И я беру этот гвоздь как символ ваших кос, ваших серпов, ваших чугунов и сковород. Ваше изумительное художественное литье красуется в самых фешенебельных домах. Изделия фирмы «Равновесие» стяжают славу в европейских странах. Ваше имя широко звучит. Это восторгает меня. Я уже набил саквояж вашими замками для презентов и сувениров. Я преклоняюсь перед этим. Преклоняюсь...