Очарование зла
Шрифт:
Да подойдет ли кто-нибудь к двери? Сколько можно? Скоблин надавил в третий раз и долго держал не отпуская. Наконец шорох возле двери заставил его снять палец с кнопки.
— Кто там? — послышался глухой, но совершенно спокойный голос.
У Скоблина отлегло от души. На квартире находился Болевич.
— Я, Скоблин, — шепнул генерал. — Откройте. Да скорей же!
Дверь приоткрылась, и Скоблин юркнул в спасительный мрак квартиры. Только одна стеклянная дверь была освещена: там, видимо, была гостиная. Болевич, в халате, заспанный, выбрался из спальни.
—
Скоблин несколько мгновений смотрел на него и молчал.
Болевич начал испытывать странную досаду. Все эти боевые генералы, герои всяких походов, орденоносцы, полководцы, вершители чужих судеб, здесь, в Париже, вдруг обрели совсем иное обличье. Теперь они смотрели на бывших подпоручиков снизу вверх, умоляюще, и ожидали от них решения собственной судьбы.
Кем был, собственно, Саша Болевич в эпоху Ледового похода? Да никем. Пушечное мясцо, довольно хилое, что, в общем, и позволило ему избежать пушек. Побрезговали. Таскался по пояс в грязи, сам копал окопы вместе с надорвавшимися солдатами, куда-то бежал, с трудом волоча тяжелые ноги с налипшими комьями глины, что-то натужно орал…
А кем был о ту же пору генерал Скоблин? Героем он был, в вычищенных сапогах, в красивом вагоне, с картами боевых действий, с карандашом в твердой руке, которая рисовала уверенную стрелку и приказывала: «Направление удара — туда! Направление удара — сюда!»
И вот стоит превосходительство в передней, дышит воспаленным ртом, глаза как у пса.
— Что теперь делать, Болевич? — вырвалось из горла бывшего генерала. Горло жилистое, в пупырышках, как у ощипанного гуся. Недавно брился, в одном месте слабенько поранился.
— В каком смысле? — осведомился Болевич. — Проходите в гостиную. Выпьете?
Генерал тяжко ввалился в гостиную, упал в кресло. Болевич налил ему водки в стакан. Молодец подпоручик, помнит, чем успокоить трепещущую генеральскую душу.
— Благодарю вас. Так что теперь делать?
— А что делать?
— Я разоблачен! — выкрикнул Скоблин. — Они все знают! О похищении Миллера!
— Давайте выпьем еще, — предложил Болевич. — Расскажете все по порядку… Вы бежали?
— Быстрее лани, — криво усмехнулся Скоблин. — Как Гарун у Лермонтова.
Болевич покосился на него. «Надо же, Лермонтова вспомнил… Наверное, в гимназии хорошо учился. Мне тоже книжку подарили в гимназии — поэмы Лермонтова, там изумительные иллюстрации были… И к „Беглецу“ тоже были, одна или две… Как он бежит, быстрее лани…»
Похищение Миллера было запланировано агентами НКВД уже давно. По плану место главы Общевоинского союза должен был занять Скоблин. Генерал с безупречной репутацией — и в то же время давний сотрудник ГПУ. Он и его певица-супруга были завербованы еще в начале тридцатых и успешно работали все это время на Советский Союз. Болевич всего не знал ни о генерале, ни о его супруге, что не мешало ему курировать двух этих перспективных
Скоблин назначил Миллеру встречу, сел вместе с ним в автомобиль. Остальное заняло считанные минуты: платок, пропитанный хлороформом… и, собственно, все. Скоблин вышел из машины возле ресторана, где его ожидала, сияя бриллиантами, Надежда Васильевна. Скоблин взял ее под руку, и они отправились обедать.
— Вы меня спрячете? — спросил Скоблин, расправившись со вторым стаканом водки.
— Несомненно, — ответил Болевич весело. — Прямо сейчас и спрячу. Вы передохнули? Едем.
Скоблин послушно нацепил темные очки и шляпу, поднял воротник пальто.
— Боже, — пробормотал он, — что теперь будет с Надей?
Надю арестовали. Комиссар Рош не был склонен церемониться с постаревшей русской дивой. Возможно, потому, что он не любил фольклора. Даже французского, так что говорить о русском. Русские народные песни ассоциировались у него с неизбежным скандалом, а «Боже, Царя храни» он вообще на дух не переносил: «Ни разу ведь не допели без того, чтобы какое-нибудь зеркало в ресторане не разбить!» — говаривал он, если ему случалось поспорить с коллегами касательно русского пения. Некоторые все-таки жаловали надрывные песни о березках и поручичьих погонах, равно как и о верных конях и не менее верных денщиках. Приведенный аргумент Рош считал несокрушимым — и впрямь, на многих коллег действовало.
Плевицкая провела бессонную ночь. Ее лицо расплылось и распухло от слез. Время от времени она сморкалась в платочек, что не шло на пользу ее точеному носику. Периодически она судорожно переводила дыхание и взывала к «Николя». Эти элегические вздохи не производили на Роша ни малейшего впечатления.
— Итак, госпожа Плевицкая, я ожидаю, что вы расскажете мне обо всем, что знаете! — провозгласил комиссар. — Я вас слушаю.
Плевицкая поерзала на табурете. С ненавистью глянула на развалившегося в кресле грузного комиссара. И кабинет этот, пыльный, захламленный, и сам комиссар с неприятным выражением лица, и чужие скучающие его глазки — все вызывало у нее стойкое отторжение. «Мог бы хотя бы кресло даме предложить», — думала она.
И от обиды снова горько расплакалась.
— Рассказывайте правду, хорошо? — почти дружески обратился к ней комиссар. (Не такой уж он был и зверь, как ей воображалось.)
Она всхлипнула:
— Но я ни в чем не повинна…
На большевиков это когда-то подействовало. На отважного Николя, который вырвал ее у комиссаров, — тоже. Но спустя двадцать лет на обрюзгшего лягушатника, прослужившего в полиции чуть меньше, чем сама Плевицкая прожила на свете, — нет, не подействовали ее всхлипывания. Его взор становился все более и более тусклым.