Очарованная душа
Шрифт:
Удивительный и чудесный дуэт! Когда Аннета закрывала глаза, стараясь лучше расслышать, ей чудилось, что один голос принадлежит молодой девушке, а другой – женщине-матери. Женщина простирала руки. Девушка бросалась в ее объятия.
Первая песнь Франца была самозабвенной песнью освобождения. Наконец – пристанище! Три года он задыхался от омерзительной близости сбитых в одну кучу тел и душ. Никто так не страдал от этой аристократической брезгливости, как он… Никогда не быть наедине с собой! Наихудшее одиночество!.. Теряешь самого себя!.. Он был чужд бьющей ключом человечности слишком богатых сердец, которые изливают на окружающих этот свой преизбыток… Пусть даже будут потери… «Пейте вволю, стада, шлепайте по лужам… Не вы, так земля все вберет в себя!..» Франц боялся показать свое
Но недолго… В течение нескольких дней эта первая радость была изжита, и нетерпеливое сердце чувствовало лишь одно: друг далек. Франц кричал от тоски и неутоленной жажды. В его письмах не было подробностей, они мало описывали, они звали. Да к тому же цензура выбросила бы любую подробность о жизни лагеря. Но из всех видов насилия молодого военнопленного меньше всего тяготила цензура. Он был слишком поглощен собственным «я», чтобы думать о других. Он рассказывал о себе с наивной, трогательной, беспредельной доверчивостью. В нем проглядывала порывистая чувствительность, ленивая и жалобная, нередко присущая австрийцам и впадающая в жеманность и нытье, – эти черты искупались в нем очарованием молодости. Песня Франца была типичной Lied, бесконечным рондо, проникнутым элегической нежностью. Соловей пел до потери сил. Но он слушал себя.
Его сердце кровоточило. Он оплакивал свое сердце. Любя другого больше себя, он любил в нем самого себя – живое эхо, отклик, который поглощает и продолжает его хрупкую песнь.
Песня Жермена звучала мужественнее. Мелодия текла непрерывной струей.
Чистая линия не была украшена трелями, вокализами. Жермен был сдержан.
Он мало говорил о себе. О своем самочувствии умалчивал или почти умалчивал; заботился о друге и боялся всполошить его. Но его письма пестрели вопросами о здоровье Франца, о том, какой у него режим, какие отношения с начальством и товарищами. Он утешал, давал советы, успокаивал, он без устали повторял свои мягкие, терпеливые и настойчивые наказы большому ребенку, который слушал его краем уха. Эта мелочная настойчивость могла показаться смешной. Но этому насмешнику не было дела до того, будут ли над ним насмехаться. И если Аннета посмеивалась над его письмами, то лишь потому, что находила в этом мужчине чувства, которыми жила сама, материнское сердце, не знающее удержу в своем беспокойном стремлении защищать. Она открыла в этих двух мужчинах то вечно женственное, что живет в каждом человеке; в мужчине оно задушено всем строем воспитания, и ему было бы стыдно в нем сознаться. Аннету волновало чувство Жермена, она понимала его чистоту.
Ни малейшей двусмысленности. Прозрачность кристалла. Страсть, такая же естественная и неизбежная, как закон тяготения. Две души, два мира, орбиты которых сплелись вокруг солнца, как сплетаются нити в руках вязальщика сетей. Два одиночества, которые сливаются, чтобы найти единый ритм и вместе дышать. Одиночество того, кому все непонятно в человеческом стаде, кто заблудился в лесу, полном обезьян и тигров, кто зовет на помощь; одиночество того, кто понимает все, понимает слишком много: он ничем не дорожит, ничем не скован, и то, что его жизнь нужна хотя бы одному-единственному человеку, по его мнению, искупает ее. Спасая другого, он спасается сам.
Но почему же они не искали пристанища в объятиях той, кого дала нам природа, чтобы излить на нее жгучую волну нашил желаний и скорбей или слить их с ее желаниями и скорбями? В объятиях женщины?.. Это их тайна.
Аннета поняла ее лишь отчасти. У Франца это происходит от застенчивости, робости. У Жермена,
В иные часы больше наслаждаешься, слушая прекрасный концерт, чем участвуя в нем.
И, однако, она в нем участвует – сама того не зная: ведь оба голоса соединяются в ней. Она – душа скрипки.
Семья Шаваннов не желала знать об этом тайном обмене мыслями. Они проскальзывали украдкой, через вестницу, которая являлась и исчезала.
Острые глазки скучающего семилетнего мальчугана, который наблюдал и мечтал, выследили тайную передачу писем. Он никому не сказал об этом ни слова. Ребенок жил своей особой жизнью, которую скрывал от взрослых. Он складывал в своей душе, не понимая, все, что видел, строя на этом занимательные истории. Ему казалось, что Аннета и Жермен тайно любят друг друга; от этой мысли у него оставалась какая-то странная боль в сердце; золотоволосая женщина, вносившая свет в этот дом, притягивала его к себе; он ее ненавидел, он яростно любил ее.
Высокомерная г-жа де Сейжи-Шаванн отводила глаза. Она ничего не желала замечать.
Госпожа де Марей действительно ничего не знала.
Эта честная душа не могла бы даже заподозрить то, что ей пришлось бы осудить как нарушение долга. Она ставила Жермена слишком высоко и не сомневалась, что он, как и она, всегда готов отречься от жизни сердца в угоду исключительным требованиям родины. А между тем из всех его родных она была наиболее способна понять властные и сладостные узы дружбы. Но разве Жермен дерзнул бы говорить с ней о своем праве на эту дружбу – с ней, потерявшей все, что было ей дорого, и спокойно, безропотно приносившей своему богу печаль и самоотвержение?
Госпожа де Шаванн-мать одна только знала тайну Жермена. Прятаться от нее было невозможно. Она видела, что сын пишет и читает письма; она сделалась их безмолвной хранительницей. У нее не было сил ни оправдывать, ни осуждать. Матери было ясно, что болезнь разрушает ее взрослого сына.
Она уже не судила. Пусть ему будет дана хоть эта единственная радость!
Она боялась, что тайна будет отгадана, что между Жерменом и семьей возникнет разлад и обе стороны будет топтать ее сердце. Ведь она думала, что правда на стороне семьи, что не прав ее сын. Но, с другой стороны, ее сын – это ее сын. Есть закон. И есть то, что выше закона.
Госпожа де Сейжи-Шаванн при всей своей непреклонности тоже знала, не признаваясь себе в этом, что есть права особые, противоречащие обычным.
Она была сестрой Жермена. Она видела смерть в каждой черточке его лица.
И немела перед той, шаги которой приближались. Сестра не могла не замечать, что от нее таятся. Но она принимала меры, чтобы тайное осталось тайным. Она старалась, входя в комнату больного, предупредить о своем приходе громким возгласом: пусть вовремя уберут то, чего ей не следует видеть.
Свое недовольство она перенесла на Аннету, которая стала чаще бывать у Жермена. Она выказывала гостье ледяную холодность, ни на минуту не меняя сдержанноучтивого тона. Этого было достаточно – обе женщины отлично понимали, что именно хотят сказать, когда ничего не говорят. Эту чужачку считали ответственной за сомнительную затею, в которой она была только орудием. И Аннета, принимая на себя эту ответственности, даже бровью не повела. Она приходила исключительно ради Жермена. Все прочее не трогало ее.