Очарованная душа
Шрифт:
Как он ни изощрялся, оно оставалось нетронутым. Он еще не знал, что внутри этого зерна. Но то, что оно осталось цельным, без следа какой-либо порчи, внушало ему уважение, и тайное желание проникнуть туда… Он очень любил Сильвию, но в этом чувстве была примесь ласкового презрения.
Впрочем, Сильвия платила ему той же монетой. Марк мог полагаться на нее, как на сообщницу, и был ей за это признателен: когда справедливость нарушали ради него, он не возражал. (только чтобы из него не строили дурачка – к дуракам он был безжалостен). Но Марк по-разному относился к Сильвии и Аннете. Чтобы завоевать душу Аннеты, стоило потрудиться. Ведь за последние полгода ему стало ясно еще кое-что: мать любит его, но власти над ней у него нет. Материнская любовь – сильный
Зачем? Чтобы отбросить ее, насытившись? Души подростков, этих маленьких грызунов, жаждут обладать, но ничего не умеют хранить. Хорошо, если сокровище, на которое они зарятся, защищено от их зубов.
У Аннеты оно было под надежной охраной. Пусть в улыбке ее прекрасных губ читалась готовность отдать себя всю, о она сама не владела ключом от шкатулки, где хранилась тайна ее существа, и не могла принести ее в дар. К счастью для нее. Сколько было случаев расточить этот клад! Это неприкосновенное убежище влекло к себе Марка; маленькому норманну хотелось силой ворваться в святилище.
Он возлагал надежды на пасхальные каникулы. Но мать не приезжала, и он с досады грыз себе ногти. Когда, наконец, она явилась, больше недели было потеряно зря! Надо было поскорее восстановить близость, которую она столько раз предлагала ему и от которой он открещивался. Он ждал, что она снова, как в прошлые каникулы, даст ему для этого повод, и если его хорошенько попросят, он на сей раз соблаговолят откликнуться…
Но на сей раз у Аннеты голова была занята Другим. Мать не делала первого шага к сближению. У него свои тайны? Превосходно! Пусть хранит их.
У нее свои, и она тоже хранит их.
Марку ничего не оставалось, как наблюдать эту «чужую» женщину, самую близкую – и такую далекую – свою мать. Разве попытаться подсмотреть снаружи, сквозь ставни? Еще так недавно подсмотреть хотелось ей, а он отгораживался от нее. Унизительная перемена ролей!
Она нисколько не отгораживалась…
«Смотри, если хочешь!»
Она не обращала на него внимания. И это было всего оскорбительнее!
Волей-неволей он проглотил эту бессознательно нанесенную ему обиду: любопытство и сила притяжения перевешивали самолюбие.
В этой женщине его теперь изумляли покой и равновесие, которые она сумела сохранить среди пыльного вихря душ, кружившихся по воле ветра.
Дом походил на разбитый корабль. Сломанные машины, изнемогающий экипаж, в душах – тайфун. На дверях снова был отпечатан – красным и черным – знак смерти. Аполлина покончила с собой спустя некоторое время после отъезда Аннеты, но Аннете это стало известно только сейчас: Сильвия умышленно молчала. В конце ноября в Сене было найдено тело этой обезумевшей женщины. Никто не знал, куда девался Алексис: он канул в бездну забвения… Братья Бернарден канули в другую бездну, именуемую доблестью, – подобную тем эпическим рвам, куда сваливают в Андалусии туши растерзанных быками лошадей. Они остались на глинистом дне Соммы, которое так долго месили адские пальцы своей и вражеской артиллерии: на поверхность не всплыло ничего. Горе, как смерч, обрушилось на семью Бернарденов. Несколько секунд – и род их уничтожен. Свежая рана еще горела – ведь с тех пор прошло всего каких-нибудь две недели. Бернарден-отец походил на раненого быка, глаза его налились кровью, его ярость я его вера вступили друг с другом в жестокий бой; были минуты, когда он схватывался с богом. Но бог был могущественнее, и раздавленный человек, понурив голову, сдался.
В первую же ночь после своего приезда Аннета оказалась вместе со всем поредевшим стадом в подвале дома, где их собрала воздушная тревога.
Здесь не было
В апреле 1917 года по всей Франции шло глухое брожение. Грянула Русская Революция. От северного сияния окрасилось кровью небо. Первые вести о Революции получились в Париже три недели назад, а на прошлой неделе, в Вербное воскресенье, ее бурно приветствовал на митинге народ Парижа. Но у него не было вождей, никто им не руководил, ни малейшего единства действий; множество противоречивых откликов, множество одиночек, которые страдали, но не знали, как им сплотиться; разбить их не представляло бы никакого труда. Дух революции распылялся на отдельные вспышки возмущения. Они разъедали армию. Эти полки, эти бунтари сами не знали, чего хотят, как и несчастные обитатели дома, и их палачам это было на руку. Все хорошо знали одно: они страдают – и искали, на ком выместить это страдание.
Озлобление сквозило в жестах, в голосах (больше, чем в словах). жильцов, когда они «отсиживались» в подвале. Им не приходило в голосу сложить вместе свои ноши; каждый как будто сравнивал свою ношу с чужой, как будто упрекал соседей в том, что ему досталось влачить самую тяжелую. Бернарден и Жирер несли бремя своей утраты, сторонясь друг друга.
Они не разговаривали, только холодно раскланивались. Горе имело свои пределы. Они их не переступали.
Аннета выразила горячее сочувствие Урсуле и Жюстине Бернарден. Робких девушек, которые никогда ни словом не перекидывались с ней, поразил этот порыв симпатии; они покраснели от волнения, но застенчивость и недоверие взяли свое, и, отойдя от Аннеты, они спрятались за своей траурной вуалью – ушли в свою раковину. Аннета не настаивала. Если другие нуждались в ней, она была готова протянуть им руку, но сама в других не нуждалась. У нее не было желания навязывать себя или свои идеи.
В подвале шел разговор, в котором проглядывал холодный фанатизм.
Клапье излагал содержание нового фильма: «Восстаньте, мертвые!», где разоблачались преступления немцев. Одна из надписей гласила:
«Кто бы ни был твой враг – брат, родственник, друг, – убей его! Знай, что, если ты убил немца, у человечества стало одним бичом меньше!».
Госпожа Бернарден с доброй улыбкой рассказывала одной соседке об основании лиги «Помните!», благочестиво стремившейся навеки внедрить ненависть к врагу. Аннета молча слушала. Марк следил за выражением ее лица. Она и бровью не повела. Она молчала и тогда, когда Сильвия по своей привычке преподносила ей, вперемежку со скандальной хроникой квартала, какие-нибудь шовинистические бредни. Аннета слушала, улыбалась, но не отвечала и заговаривала о другом. Она ни с кем не делилась тем, что происходило в ней. Даже известие о смерти Аполлины, которое, казалось бы, своею жесткостью не могло не вызвать у нее невольного трепета, отразилось в ее глазах только лучом сострадания.
Марк, которого эта трагедия потрясла, был раздражен сдержанностью матери и решил пронять ее; он взволнованно и без обиняков начал рассказывать обо всем, что видел и слышал. Аннета остановила его жестом. В разговор она вступала только тогда, когда ей хотелось этого. Все старания вовлечь ее в спор ни к чему не приводили. Однако у нее были свои определенные взгляды, – Марк в этом нисколько не сомневался. Двух-трех слов, спокойно произнесенных ею, было достаточно: он понял, как чужда она тому, что захватывает других, – войне, отечеству. Ему хотелось знать об этом побольше… Почему она не высказывается?