Очень длинная неделя
Шрифт:
Карцев медленно вел машину между институтскими корпусами.
— Откуда везешь, шеф? — спросил медбрат в джинсах.
— Показывай дорогу, — ответил Карцев. — Теперь куда?
— Налево… Ну и работка. Шел бы лучше в такси…
— Заткнись, — сказал Карцев.
— Чего?!
— Заткнись, говорю. Показывай, куда ехать…
Вчетвером они спустили гроб в громадный подвал морга, и, когда Карцев поднялся наверх в прозекторскую, к нему подошла заспанная женщина в очках и шерстяном платке, накинутом прямо на халат, и сказала:
— Тут вам записка. На столе, под стеклом.
На куске форменного бланка для заключения патологоанатома было написано: «Профессор
Карцев сел к столу и набрал номер Зандберга.
— Алло… — немедленно ответил Зандберг.
«Телефон у кровати», — машинально подумал Карцев и сказал:
— Давид Львович? Это Карцев.
— Ну?.. — сорвавшимся голосом спросил Зандберг, и было слышно, как он часто дышит.
— Это Вера.
Зандберг молчал.
— Вот так… — сказал Карцев и навалился грудью на стол.
— Боже мой… Боже мой… Какой ужас!.. — тихо проговорил Зандберг.
— Вот так, — повторил Карцев.
— Приезжайте ко мне, — сказал Зандберг. — Я совершенно один. Мои на даче…
— Нет, — сказал Карцев и подумал о том, что у него может не хватить бензина доехать до цирка. — Спокойной ночи, Давид Львович…
— О чем вы говорите!.. — тоненько воскликнул Зандберг. — О чем вы говорите…
— До свидания, — сказал Карцев и повесил трубку.
А Зандберг сидел у окна и невидяще всматривался в белесые предутренние стекла, и телефон с длинным, уходящим невесть куда шнуром стоял на подоконнике, а не у кровати, как думал Карцев. И душу Зандберга раздирала щемящая жалость к незнакомому Карцеву, которого он никогда не видел, к маленькому Мишке, которого он видел всего два раза, и к самому себе — уже очень пожилому человеку, у которого больше никогда не будет маленьких детей…
И хотя стрелка была на нуле, бензина хватило до самого цирка. Карцев разбудил вахтера и загнал машину во двор. Он вынул ключи из замка зажигания, отдал их вахтеру и ушел.
Он шел по Фонтанке, скользя рукой по мокрому холодному металлу ограды, и через каждые десять метров машинально задерживал ладонь на теплой сухой гранитной опоре. А еще он, как в детстве, старался не попасть ногой на стыки каменных плит тротуара, и это было очень трудно, — плиты были разных размеров, и длина шага должна была постоянно изменяться. Только в детстве ему приходилось для этого шагать шире, чем он мог, а сейчас — наоборот…
Но, наверное, холодные мокрые перила, сухой теплый гранит и неровные плиты под ногами были где-то за пределами сознания, и Карцев шел по Фонтанке, может быть впервые в жизни признаваясь себе во всем, в чем никогда не признавался, думая обо всем, о чем раньше так старался не думать. И Вера, живая Вера стояла у него перед глазами. И жесткость ее характера была противодействием слабости Карцева, ее непримиримость — нежеланием прощать Карцеву судорожные попытки сохранить для себя — только для себя! — свою маленькую липовую свободу. Эти попытки рождали крошечные предательства, каждое из которых Вера видела за версту, каждое из которых Карцев так блистательно умел оправдывать неизбежностью, тысячелетним мужским правом и еще черт знает чем!.. «Ах, жизнь не получилась… Ах…» — еще что-нибудь не менее банальное и пошлое… А за всем этим стояла элементарная трусость, паническая боязнь того, что в один прекрасный момент Вера вдруг все увидит и все поймет. И освободить Карцева от этого страха, прекратить вранье и стереть постоянное ощущение уязвленности мог только развод. Но развод элегантный, широкий, красивый. Не сумма мелких долголетних
Остаток ночи Карцев лежал на тахте, курил и старался представить себе все, что должно произойти дальше. Но как только он начинал выстраивать возможную цепь будущих событий, мгновенно возвращались подробности прошедшего дня и ночи, цепь рвалась, и Карцев снова начинал слышать голос Ядвиги, чувствовать на своем лице горячечное дыхание Васи Человечкова и видеть руки следователя, раздвигающие пинцетом губы Веры для того, чтобы Карцев хотя бы по коронкам смог определить, она это или не она… И за-пах! Запах в морге, запах халата.
Карцев вскочил, схватил со стула пиджак, скомкал его и стал обнюхивать со всех сторон. От пиджака несло бензином. Карцев бросил пиджак и сорвал с себя рубашку… Права была эта старая крашеная стерва, теперь за неделю не выветрится!.. А может быть, нет запаха? Может быть, никакого запаха и нет?.. Может быть, ему это только кажется?..
Спустя два дня Веру хоронили.
На кладбище ехали двумя черными похоронными автобусами.
В первом — гроб с телом Веры, Карцев, венки и незнакомый Карцеву парень — муж какой-то Вериной приятельницы. Во втором — прилетевшая из Ялты Люба, теща, заплаканная Большая Берта и еще человек пятнадцать, которых Карцев совсем не знал.
Гроб Веры, не тот, который делал Карцев, а новый, купленный, раскрашенный «под дерево», с накладными давлеными жестяными веточками на обойных гвоздях, с ручками из толстой проволоки, был накрыт цветами от запаха и наглухо заколочен от взоров знакомых и родственников, которым, как сказал капитан Банщиков, «совершенно невозможно дать смотреть на такое преобразование». «Очень даже просто, — сказал Банщиков. — Могут возникнуть нездоровые мнения, что это и не она вовсе…» И гроб заколотили.
Люба вела себя мужественно и тихо, говорила негромко и с первой же минуты своего пребывания в Ленинграде стала повсюду ездить с Карцевым и помогать ему. А ездить приходилось много: на одно кладбище, на другое, на третье. Мест не было.
Приняли на Ново-Волковское. Высокий костистый парень в резиновых сапогах — заведующий — принял деньги, сам выписал квитанции, зарегистрировал документы в большой разлинованной книге и сказал:
— Значит, ваш участок седьмой, от центральной аллейки влево до забора. Четвертый ряд от края. Там хорошо будет: место сухое, высокое — песок… Ставить что желаете?
Он вывел Любу и Карцева из низенького помещения конторы и показал дворик, где из какой-то быстро стынущей массы формовали могильные «раковины» с вмазанным небольшим кусочком мрамора. На мраморе высекались фамилия и даты рождения и смерти.
Они снова вернулись в низенькую контору, и парень в резиновых сапогах взял с них по прейскуранту за «раковину» и снова выписал квитанции. А потом написал на бумажке имя и фамилию Веры, год ее рождения и год ее смерти, сосчитал все буквы и цифры, умножил на что-то и опять стал выписывать квитанцию.
— Вы их не теряйте, — сказал парень. — Как захоронять будете, предъявите их сюда, в контору, вас и проводят на место. А то меня может не быть, и вас без этих бумажек на территорию не пустят.