Очерки поэзии будущего
Шрифт:
То, что Розай говорит здесь о нашей интерпретации действительности, относится одновременно и к его собственному тексту. Артефакт воспроизводит факт действительности, преобразуя его в «игровое поле» интерпретационных возможностей. Многомерное и многозначное, оно конституируется одновременно в различных, переплетенных между собой структурах. Любое значение, которое придает ему читатель или критик, определяется контекстом восприятия и реализует лишь одну из заложенных в предмете возможностей; установить значение текста — это и значит включить его в тот или иной контекст восприятия.
Одним из вариантов конкретизации содержания «Очерков» Розая является их прочтение
Острое, окрашенное в апокалиптические тона сознание духовного кризиса отчетливо связывает мироощущение Петера Розая с «декадансом» конца XIX столетия. Как и тогда, современный поэт снова видит свое призвание в том, чтобы угадывать расплывчатые контуры новой, нарождающийся культуры в эпоху, когда старая разрушается под грузом накопленного ею богатства. Насколько Розай остается при этом художником своего поколения, свидетельствует известное определение современной культуры, которое дал в конце 1970-х годов Ролан Барт: «Момент декаданса и одновременно момент пророческий, момент нежного апокалипсиса, исторический момент высочайшего наслаждения».
Точки соприкосновения взглядов Розая с чувством жизни «конца века» наиболее ощутимы там, где он, определяя мировоззренческую основу «открытого произведения», характеризует историю XX века как «историю дезиллюзионизма». «Поле боя опустело: древки брошенных знамен, изорванные в клочья мундиры. Пыль, пепел, осколки — все это: Растоптанные святыни! Разрушенные надежды».
Пустая, безрадостная свобода, мучительно-сладостная тоска побежденных, тех, кто пережил и свое поражение, и свой позор, и свое отчаяние, острота последних наслаждений накануне гибели культуры, в «орденский устав» которой уже никто больше не верит, — все эти мотивы звучат у Розая как сознательная и актуализированная «постмодернизмом» ретроспекция настроений, типичных для эпохи fin de si`ecle около 1900 года.
Мария Герцфельд, журналистка из круга «Молодой Вены», писала о том времени: «Скептицизм по отношению ко всему, кокетство во все стороны; все мысли и приемы мышления уже известны, и ничто не удерживает надолго… Личности, которые только вопрошают и жаждут новых ответов, — они составляют цвет новой литературы. Они ищут, ищут. Они вслушиваются в самих себя, вслушиваются в окружающий мир. И любят поэтов, которые делают то же самое». То же самое делает, в сущности, и Петер Розай; его очерки поэзии будущего наилучшим образом доказывают актуальность неизжитого прошлого.
Идеи раннего австрийского модернизма являются для Розая больше чем культурно-историческим фоном его размышлений о современности; последние выступают в качестве нового издания нерешенных проблем и проблематических решений давнего времени. В рамках общего мироощущения эпохи декаданса сюда относится целый комплекс мотивов, унаследованных современным автором. Это и культ жизни, противопоставленной лжи культурного сознания, и этическое требование разрыва с прошлым, бесстрашной переоценки всех ценностей, и борьба за новое понимание человеческой души как носительницы личной, глубоко субъективной правды, и обращение к сфере «ощущений», непосредственного созерцания жизни, не прошедшей через рассудочные определения, и вместе с тем это тема отречения от индивидуализма, призыв к нисхождению, к разрушению границ собственной изолированной личности во имя божественного всеединства.
Уже на первых страницах «Лекции» заходит речь о некоем
Содержание поэтики выстраивается в пространстве между этими двумя фрагментами, заполняет промежуток. Читателю Розая трудно удержаться от искушения, включить в этот промежуток едва ли не все творчество писателя, большую часть его романов и рассказов, рассматривая их как своего рода фрагменты некоего единого сверхтекста, — под общим названием «Жизненные пути по нисходящей линии» (название одного из забытых немецких романов XVIII века). Путь наверх, социальный или духовный рост личности неизменно оказывается для героев Розая обманчивой иллюзией, заводит их «в ловушку». Путь же истинный, ведущий в «открытую бесконечность», в область «совсем другого», — это путь «вниз», отвечающий стремлению «все отбросить», потому что за ним стоит неясная тяга души к преодолению разрыва между «Я» и «не-Я», миром и богом.
Демонтаж человеческого «Я», который вначале, на поверхностном уровне сюжетов Розая воспринимается как утрата и несчастье, несет в себе, по мысли писателя, некий положительный смысл, которого не должно ни желать, ни планировать. Зло оборачивается добром, но преображение происходит не на уровне эмпирической действительности, а лишь в том мистическом пространстве вечного мифа, где страдания и смерть растерзанного бога становятся началом всеобщего спасения, — именно о нем и повествуют, в сущности, все произведения Розая.
Распад и смерть, увиденные с точки зрения мистического избавления, которое ими подготовляется, предстают как школа добровольной нищеты и опрощения, которую необходимо пройти, чтобы открыть для себя последнюю истину о единстве бытия в боге и о своем месте в этом вселенском единстве.
Древняя, как мир, мечта о всеединстве также принадлежит к числу самых дорогих иллюзий эпохи модернизма. Рильке вдохновляется ею в мистическом романе о Мальте Лауридсе Бригге, Гофмансталь — в «Письме лорда Чендоса», где последнее отчаяние гибнущего «Я» находит разрешение в том невыразимом состоянии души, которому Джойс дает название «эпифаний». Розай продолжает биться над альтернативой, которую все снова и снова воспроизводили самые глубокие книги XX века: мы или хотим овладеть миром, или предаем себя ему во власть, чтобы смиренно вступить в союз всех вещей и в каждой из них узнать свое другое «Я».
Отнюдь не чуждый литературе Австрии, этический императив нисхождения нигде не получил такого широкого и определенного значения, как в русской религиозной философии, развивавшейся на орбите символизма.
Любовь к нисхождению является, по Вячеславу Иванову, основной чертой «русской духовности», противостоящей индивидуалистическому высокомерию Запада. «Потребность покинуть или разрушить достигнутое и с завоеванных личностью или группою высот низойти ко всем. — Не значит ли это, в терминах религиозной мысли: «Оставь все и по мне гряди»? — писал он о «русской идее».