Ода на смерть оборотня
Шрифт:
Мы и полезли в земляную дыру. Деревня тем временем умирала.
Паренёк шепотом поведал: варяги. Они на ладье привезли железо, смерть и огонь. Дети знали о варягах: деды рассказывали, старшие братья пугали. Поэтому, сидели тихо, дыша через раз. Я, как старший, успокаивал малышей, шептал о светиле, о сладком мёде, о заячьих повадках, о костре на празднике Купалы. Сверху невидимые земляные корни щупали узловатыми пальцами головы, царапали глаза. Кто-то скулил в глубине, звал маму, потом затих. Помню, тельца сжимали с боков жарко, неуютно; дышать не хватало сил. Всю бруснику
Младшая Мать, в тот смертный день спаслась чудом – спряталась в пустую пчелиную колоду. Однажды, мы уже выросли, она ягод хмельных перебрала, села на пень посреди поляны. У ног валялся полупустой кувшин. Плакала, голос звучал незнакомо и страшно.
Лучезара она нашла через два дня после ухода варяг. От деревни осталось пожарище – кровь да сажа. Сажа садилась крепко. С подола ни щёлоком, ни песком не отодрать. Мать, тогда ещё молоденькая девчонка, оттаскивала очередной труп в общий похоронный костёр, но раздался стон, на месте рта мальчика раздулся и лопнул кровавый пузырь.
Старшая Мать поджала губы:
– Не жилец. Еды и живым не хватает.
Но пожалели сироту. Закинули в угол землянки, поили горькими травами. Лучезар выжил заботами обоих Матерей, у которых нас, детей, было чуть меньше, чем пальцев на обеих руках.
Много раз с тех пор вскрывалась река ото льда. Лет мне сейчас – две пятерни и четыре зарубки на берёзе.
Теперь сам Лучезара задушу, как зайца, чтоб на пепелище не бегал. Без Журавы не пошёл бы туда, да ещё перед заходом светила. Но Жураве не перечу. Подхватил с земли камень, побежал следом на негнущихся ногах.
Вокруг остовы изб, сквозь провалы стен видны такие же горелые развалины. Злой ветер шастает – швырнул жменями острую въедливую пыль. Река, хоть и близко, её не слышно. Мёртвое пепелище гасит звуки, краски, дневной свет, и, кажется, даже сам воздух глохнет.
Журава лезет в самую темноту, в дыру. Оттуда машет рукой. Лезу следом, облегчённо вытираю песок со лба: Лучезар. Нашли.
Сидит на земле, обхватив руками приподнятые коленки, уперев в брёвна пустой взгляд. Чумазый и донельзя лохматый, с бессонными тенями под глазами. Упрямый ветерок треплет на горелых стенах жухлые стебельки. Над сгорбленной фигурой нависли замшелые брёвна, украли свет.
– Баламошка, неслух, – кошусь на острые обломки брёвен. – Лучше сидел бы в гнилом болоте. Зачем на горелище? Брёвна, вишь, только пальцем толкнуть. Держатся на беличьем хвосте.
Лучезар послушно даёт себя увести. Ухватился за Жураву, только хромает сильнее обыкновенного. Да глаз от земли не отрывал. Я же с камнем наготове глядел внимательно – не мелькнёт ли в руинах серые уши шишиги. Только дома заметил, когда камень у порога оставил, что оберег солнца – сам сплёл из бронзовой бляшки, веток и волос – впился в ладонь до кровяной дырки.
В землянке Лучезар осел на земляной пол, ткнул бесслезное лицо в колени и затих. На стене лохматится тень его головы вроде стога сена, так я и сказал. Ещё сказал:
– Не годный волос на силки. Заяц заметит. Вот если сухим листом закидать.
– Напужал, дурачок, – Журава растрепала стог. Пряди, шелестя, рухнули на узкие плечи.
Мирно курится одолень-трава. Дымные кольца держат за земляными стенами оборотней и шишиг, не пускают через порог ночных духов.
Журава переплетает Лучезаровы волосы, тихо напевает. Знакомый мотив: детьми затихали при напеве. Песня чудным узором вплетается в косы, колдует, потому что сон поманил мягким пальцем.
За стенами землянки Гостена кличет Жураву: ночь, людям по домам сидеть положено. Журава охнула и исчезла. Только тяжёлая шкура в проёме колыхнулась.
Ложусь на шкуру рядом с Лучезаром, беру его левую, всю в мозолях и ссадинах, руку в свою. В ночи поймаю миг, когда заметается, замашет в черноту, закричит свою Забаву. Разбужу, успокою. Вот ведь как бывает: иногда просыпаюсь – нет Лучезара. Под утро, правда, завсегда появляется. Когтистые сонники, что ли, утаскивают на забаву? Так их прогоняет травяной дым. Журава травы сушила; по первой росе за ними Новомир бегал.
А вот и Новомир. Проскользнул в проём. Чувствую: улыбается. Улыбается во весь рот без передних зубов – недавно выпали; улыбается, будто дикого мёда наелся. Подтащил сшитые грубыми нитками заячьи шкурки, забрался внутрь. Завозился по-щенячьи. Я было рот открыл: «Иди, дитё, спать в избу», но, протянул под шкурой руку, погладил стриженую под горшок голову.
Лучезар
Когда Слав засыпает так, хоть орехи на груди коли, выскальзываю из землянки и прихожу на пепелище. Особливо нравится тут в сумерках. Одиноко, мыслям раздолье. Тайна тут сердечная— под лунным светом как живая.
Обхожу старую стену, кучей наваленные брёвна, пролезаю в лаз на ровный пяточек земли. Густые ветви с земли откидываю, под ними рисунок: Забава, свет очей моих, моя душа. Легко сдуваю листья, песок, налипшие травинки. Еле касаясь, провожу по контуру: здравствуй, душа, принёс цветы белые, тебе нравятся.
Закрываю глаза до радужных точек, жду, затем распахиваю – и вот она: колышется гроздьями тумана, едва достаёт до земли лаптями. Улыбается, руки протягивает. Прижимаю призрачную ладонь к щеке, целую тонкие пальчики, перебираю серебристые пряди. До утра говорю беззвучно, не спотыкаюсь на словах-ловушках: услышь любовь в моём сердце, Забава, моё горькое счастье, моё дуновенье, жизнь моя.
Вдруг звук. Резкий, громкий. Сдул мечту, швырнул обратно в Явь. Пальцы замёрзли, насилу разогнул. Темнота спрятала линии на земле. В углу толстенные брёвна низко наклонились, острыми обломками грозят небу, скрипуче жалуются на ветер. Толкнуть бы брёвна с разбегу, да посильнее – рухнут, пыль осядет, на земле успокоятся. Перестанут мучиться.
Не показалось: из ближайшей избы звук. Железом по железу.
Гляжу: из пролома в стене потайной свет. Любопытно: если пращур или домовой, зачем умершему духу в старой плошке огонёк; если человек, то кто из наших здесь ночью. Не страшны шишиги, не пугают злыдни; знаю – живут не на старом пепелище, а в людях.