Ляжем, дверь приоткроем,свет идёт по косой,веет горем, покоеми песчаной косой,это жизнь своим зовомобращается к нам,вея сонным Азовомс Сивашом пополам,ты запомни, как дологэтот мыслящий миг,что проник к нам за пологи протяжно приник.
«Проснувшись от страха, я слышал: он вывел меня…»
Проснувшись от страха, я слышал: он вывел меняиз ряда предметов, уравненных зимней луною,ещё затихала иного волна бытия,как будто в песке, несравненно омытом волною,ещё возбегали в ту область её мураши,нетрезвые пузы, зыри, не успевшие смыться,и запечатлелась озёрная светлость души,пока на окраинах доцокотали
копытца,причиною страха был ангел, припомненный изангины и игл, бенгальским осыпанных златом,и если продолжить, то чудные звуки неслись,и створки горели, просвечены тонко гранатом,и, женщина, ты —из белого тела была ты составлена так,как песня того, кто тебя бесконечно утратил,тот лирик велик был и мной завоёванных благон более стоил, поэтому их и утратил,он был вожаком, протрубившим начало поры,когда с водопоем едины становятся звери,и в джунглях у Ганга топочут слоны как миры,и тени миров преломившись ложатся на двери,и фермер Флориды следит, как порхающий прахмонарха, чьи крылья очерчены дельтой двойною,своим атлантическим рейсом связует мой страхс его стороною,и запах был тот, что потом к этой жизни вернёт,явившись случайно, явившись почти что некстати,и свет, что так ярок, и страх, что внезапно берёт,впервые горят над купаньем грудного дитяти.1979–1981 гг.
«Назови взволнованностью земли…»
Валерию Черешне
Назови взволнованностью земликараваном идущие по горизонту горы,тем же, тем же покоем дышать вдалиот себя, темнеющий шаг нескорый,восходящий к небу и нисходящий шаг,книгочей, оторвавшийся от страницы,так взволнован, но и спокоен так,ни приблизиться не умея, ни отстраниться,освещённое осени сумерек вещество,царь, не знающий кто он, в своем убранстве,так в игре водящий – мгновение – никого,обернувшись, не ищет в пустом пространстве.
«Чудной жизни стволы…»
Чудной жизни стволы,чудной жизни извилистойне увидишь, сгорев до золы,зелень, зелень сквози листвы,лягушачий твой пульстонкой ветвью височноюзамедляясь в согласных – «ветвлюсь» —говорит и, высь точнуюв гласных бегло явив,нотной тенью пятнистоюпо земле пробегает, приливсвета в запись втянись мою,без остатка втянись,чтоб не знали о пролитомдне ушедшие намертво вниз,чтоб не ведали боли там,равной тленья крупицтяге – смерти перечащей —тяге: зыблемый воздух границзреньем вспять пересечь ещё.
«О, вечереет, чернеет, звереет река…»
О, вечереет, чернеет, звереет река,рвёт свои когти отсюда, болят берега,осень за горло берёт и сжимает рука,пуст гардероб, ни единого в нём номерка.О, вечереет, сыреет платформа, соритурнами праха, короткие смерчи творит,курит кассир, с пассажиркою поздней острит,улица имя теряет, становится стрит.Я на другом полушарии шарю, ищаценты, в обширных, как скука, провалах плаща,эта страна мне не в пору, с другого плеча,впрочем, без разницы, если сказать сгоряча.Разве, поверхность почище, но тот же подбой,та же истерика поезда, я не слепой,лучше не быть совершенно, чем быть не с тобой.Жизнь – это крах философии. Самой. Любой.То ли в окне, как в прорехе осеннего дня,дремлет старик, прохудившийся корпус креня,то ли ребёнка замучила скрипкой родня,то ли захлопнулась дверь и не стало меня.
«Я возьму светящийся той зимы квадрат…»
Я возьму светящийся той зимы квадрат(вроде фосфорного осколкав чёрной комнате, где ночует ёлка),непомерных для нашей зарплаты трат,я возьму в слабеющей лампе бедный быт(меж паркетинами иголка),дольше нашего – только чувство долга,Богом, радуйся горю, ты не забыт.Близко, близко поднесу я к глазам окнос крестовиной, упавшей теньюна соседний дом, никогда забвеньюпоглотить этот жёлтый свет не дано.И лица твоего я увижу овал,руку с лёгкой в изгибе ленью,отстранившую книгу, – куда там чтенью,подниматься так рано, провал, провал.Крики пьяных двора или кирзовый скрип,торопящийся в свою роту,подберу в подворотне, подобной гроту,ледяное возьму я мерцанье глыб,со вчера заваренный я возьму рассветв кухне… стало быть, на работу…отоспимся, радость моя, в субботу,долго нет её, долго субботы нет.А когда полярная нас укроет ночьофицерской вполне шинелью,и когда потянется к рукодельюснег в кругах фонарей, и проснётся дочь,испугавшись за нас, – помнишь пламенный трудбыть младенцем? – то, канительюнад её крахмальной склонясь постелью,вдруг наступят праздники и всё спасут.
«Я посвящу тебе лестниц волчки…»
Я посвящу тебе лестниц волчки,я посвечу тебе там,сдунуло рукопись ветром, клочкис древа летят по пятам,в лестницах, как в мясорубках, кружа,я посвящу тебе нитьтой паутины, с которой душалюбит паучья дружить,лестниц волчки, или власти тычки,крик обезьян за стеной,или оркестра косые смычкимарш зарядят проливной,гостя, за маршем берущего марш,я посещу ту страну,где размололи не хуже, чем фарш,слабую жизнь не одну,вешалок по коридору крючки,я посвечу тебе в нём,на два осколка разбившись, в зрачкинеба упавший объём,надо бумагу до дыр протереть,чтобы и лист, как листва,мог от избытка себя умереть,свет излучив существа.
«Остановка над дымной Невой…»
Остановка над дымной Невой,замерзающей, дымной,чёрный холод зимы огневой —за пустые труды мне,хищно выгнут Елагин хребет,фонари его дыбом,за пустые труды этот бредв уши вышептан рыбам,за гранёный стакан на плавуресторана «Приморский»,за блатную его татарвув мерзкой слякоти мёрзкой,то ль нагар на сыром фитиле,то ли почва паскудна,то ли небо сидит на иглетретий век беспробудно,в порошок снеговой ли сотрутэтот город ледащийза пустой огнедышащий труд,в ту трубу вылетавший,или «нет» говори, или «да»,Инеадой вдоль древа,чёрной сваей за стёклами льда,вбитой в грудь мою слева.
«Тому семнадцать, как хожу кругами…»
Тому семнадцать, как хожу кругамивокруг постов своих сторожевых,над реками, семнадцать берегамия лет хожу в пространствах нежилых,дыханием моим за стадиономотопленных, с футбольною землёй,раскомканной, под воздухом бездоннымвсё началось, кипящею смолойна дальних пустырях, с теней в бушлатах,с вагончиков отцепленных, томуназад семнадцать, с вечера поддатых,смурных и сократившихся до СМУс утра, когда, бредя с автостоянки,я согревался начатым в глухомуглу одной бытовки у жестянкис окурками спасительным стихом,продолженным в заснеженных колоннахЕлагина на шатком топчане,среди котлов, на угле раскалённых,волчат огня, в своей величинеразогнанных до высыпавшей стаишипенья на рождественском снегу,семнадцать, как губерния пустаяпошла и пишет через не могураскуренным стихом на финском фоне,над мёртвой рыбой с фосфором из глаз,в другой бытовке скуку на Гудзонеразвеявшим и конченным сейчас.
«Ранним, ранним утром бредётся…»
Ранним, ранним утром бредётсято по снегу серому, то по лужам,где, жена, мы с тобою служим? —где придётся, помнится, где придётся,кто бы мог подумать, что обернётсяхудшее время жизни – лучшим.С разводным ключом идёшь, теплоцентраоператор ты или слесарь,блиннолицый, помнится, правит цезарь,и слова людей не янтарь и цедра;с пищевыми отходами я таскаю вёдра;память – как бы обратный цензор.Тени, тени зябкие мы недосыпа,февраля фиолетовые разводына домах, на небе, на лицах, сводыподворотни с лампочкой вроде всхлипа.Память с мощью царя Эдипавдруг прозреет из слепоты исхода.И тогда предметы, в неё толпоюхлынув – ёлки скелетик, осколок блюдца,рвань газеты, – в один сольютсясветовой поток – он казался тьмоютам, в соседстве с большой тюрьмою,с ложью в ней правдолюбца, —чтоб теперь нашлось ему примененье:залатать сквозящие дыры окондня рассеянного, который сотканиз пропущенных (не в ушко) мгновений,то, что есть, – по-видимому, и есть забвенье,только будущему раскрытый кокон.