Одержимый женщинами
Шрифт:
Он долго молчал, потом произнес:
– Самое лучшее в крепости – это кино раз в месяц и два раза на Рождество.
Потом ближе к вечеру он захотел остановиться. Мы были среди полей, ни единого дома вокруг. Я не выключала двигатель, пока он выходил из машины, только сердце забилось сильнее. Он сказал:
– Воспользуйтесь остановкой.
Я ответила, что не хочу. Он взял ружье, собираясь выйти. И просто повернул дуло в мою сторону. Я вышла.
Когда мы ехали дальше, навстречу солнцу, он сказал, словно читал мои мысли:
– Ну
Я ответила ему, на глаза у меня даже навернулись слезы, так я старалась выглядеть искреннее:
– Обещаю вам, что не буду пытаться бежать. Но вы прекрасно понимаете, что меня будут допрашивать. Откуда ж мне знать, а вдруг вы решите меня убить?
Он пожал плечами:
– Мне наплевать, будут вас допрашивать или нет. – И снова замкнулся в молчании.
Через час на холмах Шаранты, увитых виноградниками, я не вписалась в крутой поворот. Специально.
Помню, как я бегу среди густого виноградника, подсвеченного пурпурными лучами солнца, спотыкаясь, растерянная, босиком, в подвенечном платье, причем задираю подол, чтобы не упасть.
Бегу от одного ряда к другому, снимая с лица липнущие в нему пряди, прислушиваясь и не слыша ничего, кроме собственного дыхания, потом еще дальше углубляюсь в лабиринт зелени, убеждая себя, что он остался лежать без сознания среди грохота разбитых стекол, искореженного металла, что не прикончит меня выстрелом из ружья, который я так и не услышу.
Не знаю, сколько времени я так бежала.
Я задыхалась, шаталась, понурившись, и совсем не понимала, куда бреду, так что испытала почти облегчение, когда меня схватили за щиколотку и я стала барахтаться среди комьев земли. Он сидел верхом на мне, не давая двигаться, в ярости, и тоже задыхался, он смотрел на меня ненавидящими глазами, но мне было все равно, он мог бы и ударить меня или даже убить, я была в полном изнеможении.
Он сказал мне негромко, но злобным голосом:
– Вы ничего не поняли! Ничего!
Мы долго, наверное, минуту, пытались отдышаться, прижатые друг к другу в этом противоборстве, молча, глаза в глаза.
Когда мы вернулись к машине, я поняла, что тронуться с места мы уже не сможем. Она стояла поперек канавы, словно вросшая в землю, а левое заднее колесо не касалось поверхности. Сильно помятая дверца висела на петлях, ветровое стекло было разбито, сиденье валялось снаружи.
Я совсем не помнила, как произошла авария, только шум и то, что я изо всех сил сжимала руль перед тем, как это случилось. Как я выбралась из машины, совсем не понятно.
У Венсана была царапина на лбу, у меня болел палец, белое платье испачкано землей, вот и весь результат моего геройства. Мне даже удалось найти туфли, одну – под рулем, другую – на дороге, а он достал из канавы ружье, оно не пострадало.
Мы прятались в винограднике до ночи, опасаясь появления любопытных, и действительно, проезжавший мимо велосипедист замедлил ход возле сломанной машины, но то ли он не был любопытным, то ли плохо видел, но во всяком случае не останавливаясь продолжил путь.
В полнолуние мы залезли в колымагу, причем сперва мы вдвоем потрясли ее, чтобы убедиться, что она стоит ровно. Внутри все было разбросано по полу, почти ничего не пострадало, но стоять на ногах было трудно.
Когда Венсан положил матрас на место, он сел с одного края, я – с другого. Он уже давно остыл, но не хотел мне показывать. Он сказал недовольным голосом:
– Завтра найдем кого-то, чтобы поставить эту развалюху на колеса.
Я не произнесла ни слова после того, как он поймал меня, но у меня тоже возникла потребность говорить, чтобы не чувствовать себя такой потерянной. Я не знала, о чем, и мне не хотелось, чтобы он грубо оборвал меня. В конце концов, единственное, что пришло мне на ум:
– Вы мне больше нравитесь с волосами.
Вопреки ожиданию он рассмеялся, коротко, но удовлетворенно. Он объяснил, что в крепости по договоренности с парикмахером из заключенных в течение двух месяцев он носил поддельную лысину, чтобы после побега сбить с толку преследователей. Я спросила, как ему удалось бежать, но он помрачнел и только ответил:
– Вам не нужно этого знать, Эмма. Это еще может сослужить службу кому-то из приятелей.
Я поискала в шкафах какую-то оставшуюся еду, нашла кусок хлеба, сыр и шоколад. Пока мы ели, я спросила его, могу ли я задать ему личный, возможно, даже нескромный вопрос.
– Давайте, а там видно будет.
Утром он мне сказал, что шесть лет не был с женщиной. Но до этого, на свободе, у него была женщина?
Он встал попить из крана рукомойника, держась за него, чтобы не упасть, и мне показалось, что он не хочет мне отвечать. Но, усевшись, в молочном свете, проникающем через открытую дверь, с отрешенным видом и размягченным от воспоминаний голосом, он сбросил маску и доверился мне.
– Женщина, которую я больше всего любил, настоящая, первая, – говорил этот молодой человек с верным сердцем, – это моя бабушка.
Она была маленькой и живой, бедной как мышь, смелой как лев, всегда в черном, потому что до конца жизни носила траур по моему деду. Ни летом ни зимой она не выходила из дома без зонтика, разумеется, черного, с деревянной ручкой, инкрустированной перламутром.
Когда я стал учиться читать и писать, именно она приходила вечером встречать меня в коммунальную школу района Бель-де-Мэ в Марселе, недалеко от бульвара Насьональ, где я родился.
Сначала не проходило ни дня, чтобы в шуме и гаме после окончания уроков старшие ученики не окружали меня на тротуаре, стараясь разорвать мои учебники и отколошматить меня, но я уже окреп и давал сдачи кулаками, не слушая, как они дразнят меня: «Макаронщик! Вонючка! Катись к себе, мерзкий итальяшка!»