Одесская сага. Понаехали
Шрифт:
– Золотой продукт! На пять рублей выпивки на вас перевел, негоцианты недоделанные!
Когда все были продезинфицированы и запах спиртного достиг самых дальних углов галереи, подтянулись соседи с закусками.
Дворовые посиделки под июльским небом. В воздухе тянет гарью от санитарных костров на Болгарской. Жар от горячих плит прибили водой из ведер. Цикады надрывались в зарослях винограда. Гордеева, прихлебывая, как чай, из стакана свежий самогон, развлекала соседок буднями врачебной практики.
– Или вот еще случай… Вызвали жандармы – баба мертвого родила. Убивается бедная. Прям как первородка.
Фира пискнула и подхватила рукой круглый живот.
– Ох ты нежная, аристократка с голой деревни. А как ей прокормить? Я ее не выдала. Сказала: мертворожденный. Но предупредила: еще один труп – и все ее щенки в приют, а она в тюрьму!
После чумы пришла новая зараза. Не из порта, а из самого Петербурга, и имя ей было «полицейский социализм». В далекой столице стали открываться «Общества взаимного вспомоществования рабочих механического производства». Проще говоря – первые профсоюзы. Идея так пришлась ко двору что в Одессе один за другим открылись союзы: машиностроителей, судоремонтников, жестянщиков, каретников, матросов, портовых рабочих, пекарей и, разумеется, рабочих железнодорожных мастерских. Ванечка, после того, как сборный «комитет независимых» выгнал всех «политических» и сосредоточился на защите рабочих, даже сдал взнос в кассу. Но дальше дело застопорилось. Начались стачки, протесты и претензии к хозяевам.
Ваня с начальством не конфликтовал. Его все устраивало – и заработок, и условия. Поэтому на очередную забастовку не пошел – работать кто будет?
– Штрейкбрехер! – выдавил из себя новомодное слово глава профсоюза.
– Ишь ты, чего выучил! – присвистнул Ванечка. – А ты, Сергей Иванович, как был, так и остался по-старому – чистый поц! Вот скажи мне, люди, что в Одессу едут, чем виноваты?
– Это оправданная жертва! Хозяин уступит – мы выйдем! А ты тоже, давай вали! Из-за тебя остальных не послушают.
Ваня сначала представил себе беременную Иру, томящуюся с Лидочкой в душном вагоне, а потом, что он не принесет домой такой существенной железнодорожной прибавки к жалованью на конке, и подхватил гаечный ключ.
– Может, тебе гайки в башке твоей дурной подкрутить? Иди отсюда!
За два года Беззуб успел своими инженерными талантами и тяжелой рукой заработать уважение у работяг. Его оставили в покое. Но домой все-таки пришлось уйти.
Волна забастовок вырвалась из-под контроля комитета независимых. Пролетарии и портовые босяки захватили улицы Одессы. Десятки тысяч разгоняли полицейские наряды, останавливали поезда, атаковали одесский порт и дрались смертным боем со штрейкбрехерами.
Пьяный в дымину Гедаля катался по городу. Он притормозил рядом со двором и, привстав на цыпочки, сдернул государственный флаг с флагштока соседнего стекольного завода.
– Не! Вы видели этого рэволюционэра! – закричала Ривка.
Гедаля попробовал огрызаться:
– Я член профсоюза! Мы за правду воюем!
– Ну, то, шо ты член, – мне еще мама моя говорила.
– Ривка, тебе денег лишних не надо?
– А ты б не пил, так я б уже вся в золоте ходила!
Бастовали все заводы на Балковской – от пуговичного до коньячного. Остановилось все, что могло остановиться. Шла третья неделя забастовки. Город остался без хлеба, воды, света и власти. Хозяева начали уступать, а власти – ловить зачинщиков. Макару из-под лестницы в его каменоломнях сократили рабочий день на полтора часа и увеличили поденную оплату на двадцать копеек. Обезумевший от безделья Ваня перечинил все, что было можно, Фире и соседкам. А вот уставший к концу второй недели пить Гедаля пострадал за общее дело: Ривка с бунтовщиками переговоров не вела. Она выкинула матрас во двор:
– Иди спать до своей кобылы!
По правде говоря, наказание это было сомнительное. Гедаля обожал своих кормильцев. На первом этаже в конюшне жили два огромных и таких же добродушных, как хозяин, першерона, французских тяжеловоза, кобыла и мерин. Нешумные, неконфликтные. Гедаля их иначе, как «мои милые», и не называл. Никто во дворе не помнил, чтобы он их хоть раз ударил кнутом. Гедаля им вообще не пользовался… Нет, кнут был, какой же биндюжник без кнута? Но он управлял голосом или свистом. Этого было более чем достаточно.
Каждое утро, запрягая, Гедаля говорил с ними о планах на день, спрашивал у них о каких-то общих делах, пел им тихонечко на идиш какие-то только им ведомые тягучие горестные песни. Кони отвечали ему фырканьем или очень тихим ржанием.
Кое-кто утверждал потом, что они ему подпевали. Кто-то говорил, что Гедаля колдун, и они сами слышали, как он заговаривает своих коней.
Но в любом случае нарушить эту утреннюю идиллию никто и никогда не решался, все желающие, кто просыпался с первыми лучами солнца, могли наблюдать это ежеутреннее действие, но только молча и издали.
Даже родные дети Гедали никогда не допускались в этот таинственный утренний мир.
И что интересно: хотя першероны у него работали через день – после такой нагрузки им нужен был суточный отдых, – в процессе утренней запряжки всегда участвовали обе лошади – и та, у которой был выходной, и та, что сегодня работает…
Эти трое вроде как подбадривали друг друга перед трудным и долгим рабочим днем.
Был еще один момент, который вызывал неизменное умиление у зрителей – обеим лошадям всегда насыпалось вволю овса в кормушку, но та, у которой был выходной, никогда не подходила к кормушке раньше, чем наестся та, которой предстояло трудиться.
Такое необъяснимое и мистическое слияние человека и лошади, этот тройственный союз очень впечатлял весь двор и вызывал уважение соседей.
Выспавшись хорошенько с напарниками, страдающий Гедаля заглянул домой и робко спросил завтрак.
Ривка вынесла ему вилку и на тарелке пачку прокламаций:
– На здоровье! Питайся пищей для ума, Кецале! Месяц этот дрэк жрал, еще пару дней продержишься – из-за вас у детей еды нет!
Гедаля оставит коней и вернется вечером. Как обычно – с цветами и сладостями. Он будет идти по Мельницкой, описывая затейливые ленты Мебиуса через дорогу и обратно до тротуаров, откренивая непослушное тело большим букетом.