Одесский юмор: Антология
Шрифт:
И, наконец, преддомком, который, явившись непрошеным гостем на семейное торжество и, тем не менее, встреченный с полным молдаванским пиететом, ничтоже сумняшеся «налагает запрещенье» на брак, опосля чего ошарашенный таким нахальством жених «двинул преддомкома в зубы, и начали все фрейлехс танцевать». Нужно сказать, решительным мужчиной оказался Шнеерсон, поскольку в глазах тогдашних одесситов преддомком, другими словами, председатель домового комитета, был персоной исключительной значимости, если не сказать – опасности. Ведь именно он заверял всевозможные и многочисленные справки, имел прикосновение к выдаче драгоценных хлебных карточек, надзирал за уплотнением жильцов и распределением жилья, тогда уже переименованного в жилплощадь… Помимо этих хлопот он «брал на карандаш» содеянное, в отчаянии высказанное, в бессилии вышептанное жильцами да «постукивал» на Маразлиевскую в Губчека, коей командовал Макс Александрович Дейч, одним из первых награжденный орденом Красного Знамени
А одесский преддомком Абраша дер Молочник из песни «Свадьба Шнеерсона» вполне сродни своему московскому коллеге Швондеру из повести Михаила Афанасьевича Булгакова «Собачье сердце», блестяще сыгранному в одноименном фильме одесситом Романом Карцевым. Но если учесть, что песня появилась четырьмя годами раньше повести, то первенство в гротескном изображении этого персонажа, порожденного грустной эпохой, можно спокойно числить за Мироном Эммануиловичем Ямпольским, который еще в 1920 году сочинил свою песню в квартире 18 дома № 84 на Канатной улице, – подробности нелишни, поскольку без них даже самая доподлинная история со временем грозит обернуться легендой.
Ямпольский был интеллигентным человеком с высшим образованием, состоял в Литературно-артистическом обществе, Союзе драматических и музыкальных писателей и в повседневной жизни, конечно, не изъяснялся на языке «Свадьбы Шнеерсона». Но он прекрасно знал быт, обычаи, нравы, привычки, жаргон, фольклор одесского обывателя и к тому же в самом начале 20-х состоял заведующим городским карточным бюро. А уж там перед ним проходила «вся Одесса», измученная революцией, гражданской войной, интервенцией, национализацией, мобилизацией, контрибуцией, реквизицией, декретами, уплотнениями, облавами, обысками, арестами, налетами, митингами и собраниями, голодом и холодом, безжалостно, что называется, по живому, разодранная на «работающих», «неработающих», «совслужащих», «несовслужащих», «трудовой элемент», «нетрудовой элемент»…
И Ямпольский искусно стилизовал «Свадьбу Шнеерсона» под фольклорную песню, каковой она, в сущности, и стала с годами, совершенно оторвавшись от автора. Во всяком случае, в первом издании любезной сердцам одесситов повести «Время больших ожиданий» К. Паустовский уже приписал ее Якову Ядову, равно как и якобы появившуюся потом песню-продолжение «Недолго длилось счастье Шнеерсона», которая, в общем-то, вполне соответствовала бы тому непредсказуемому, если не сказать сумасшедшему, времени. Но старожилы, знатоки и ревностные хранители прошлого тотчас же забросали Паустовского письмами с поправками, убедительными просьбами и настойчивыми требованиями восстановить имя автора песни, неотделимой от Одессы их далекой молодости, как аромат акаций на Малой Арнаутской улице после тихого майского дождя. А Изабелла Мироновна Ямпольская, которая любезно разрешила мне когда-то переписать текст песни из чудом сохранившейся у нее отцовской тетрадки, решительно отвергала версию о продолжении «Свадьбы Шнеерсона». Поскольку же все остальные, в частности, колоритная «На верху живет сапожник, на низу живет портной», начисто забылись, – остался М. Э. Ямпольский, по сути, автором одной песни, что, как говорят в Одессе, тоже «надо уметь».
Ростислав Александров
Мирон Ямпольский
Свадьба Шнеерсона
1920
Александр Куприн
Белая акация
Дорогой старый дружище Вася!
А я вас все ждал и ждал. А вы, оказывается, уехали из Одессы и не забежали даже проститься. Неужели вы испугались той потребительницы хлеба, которая, по моей оплошности, ворвалась диссонансом в наше милое трио (вы, Зиночка и я)? Успокойтесь же. Это тип вам известный, по частям в разных местах хорошо вами описанный. Это – «халдейская женщина», из семейства «собаковых», specias – «халда vulgaris».
Удивляетесь ли вы тому, что спустя год после свадьбы я пишу таким тоном о своей собственной жене? Не удивляетесь ли еще больше тому, как это я, человек с большим житейским опытом, человек проницательный и со вкусом, мог заключить такое чудовищное супружество? Ведь вы все хорошо заметили – не правда ли? И это нестерпимое жеманство, изображающее, по ее мнению, самый лучший светский тон, и показную слащавую интимность с мужем при посторонних, и ужасный одесский язык, и ее картавое сюсюканье избалованного пятилетнего младенца, и нелепую сцену ревности, которую она закатила нашей бедной, кроткой, изящной Зиночке, и ее чудовищную авторитетность невежды во всех отраслях науки, искусства и жизни, и пронзительный голос, и это безбожное многословие, заткнувшее нам всем рты, наконец, эту трижды дурацкую ссору, где полезло наружу все грязное белье нашей семейной жизни, – одностороннюю ссору, потому что – вы помните? – кричала только она, а я молчал с видом христианского мученика, или, вернее, с видом побитой собачонки, давно привыкшей к жестокому и несправедливому обращению.
Но еще удивительнее причина, толкнувшая меня на этот злосчастный брак. Верите ли вы в колдовство? Ну конечно, не верите. Так вот, в наши прозаические дни именно надо мной было совершено чудо, волшебство, очарование – называйте, как хотите. Я был отравлен, одурманен, превращен в слюнявого, восторженного и влюбленного идиота не чем иным, как этой проклятой, черт ее побери, белой акацией.
Вы помните, конечно, очаровательную весну у нас на севере, с ее тихими, томными, медленно гаснущими зорями, с несказанными ароматами трав и цветов, с соловьиными трелями, с отражениями звезд в спящей воде спокойной реки, между камышами… со всеми ее чудесами и поэзией? Здесь, на юге, нет совсем весны. Вчера еще деревья были бледно-серыми от покрывающих их почек, а ночью прошумел теплый, крупный дождь, и, глядишь, наутро все блестит и трепещет свежей зеленью, и сразу наступило южное лето, знойное, душное, назойливое, пыльное…
И цветы здесь ничем не пахнут, или, вернее, пахнут не тем, чем следует. В запахе сирени чувствуется примесь бензина и пыли, резеда отдает нюхательным табаком, левкой – капустой, жасмин – навозом.
Но белая акация – дело совсем другого рода. Однажды утром неопытный северянин идет по улице и вдруг останавливается, изумленный диковинным, незнакомым, никогда не слыханным ароматом. Какая-то щекочущая радость заключена в этом пряном благоухании, заставляющем раздуваться ноздри и губы улыбаться. Так пахнет белая акация.
Однако на другой день – совсем другое впечатление. Вы чувствуете, что весь город, благодаря какой-то моде, продушен теми сладкими, терпкими, крепкими, теперешними духами, от которых хочется чихать и от которых в самом деле чихают и вертят носом собаки. На следующий день пахнет уже не духами, а противными, дешевыми, пахучими конфетами, или тем ужасным душистым мылом, запах которого на руках не выветривается в течение суток. Еще через день вы начинаете злостно ненавидеть белую акацию. Ее белые висячие гроздья повсюду: в садах, на улицах, в парках и в ресторанах на столиках, они вплетены в гривы извозчичьих лошадей, воткнуты в петлички мужчин и в волосы женщин, украшают вагоны трамваев и конок, привязаны к собачьим ошейникам.