Одесский юмор: Антология
Шрифт:
Только начинаешь привыкать к старости, как она проходит.
Не будь дураком! Слишком много конкурентов.
Чем уже лоб, тем шире шаг.
Если жена утром подносит мужу опохмелиться, то она не только умница, но и красавица.
Стоило крысам сбежать с корабля, как тот перестал тонуть.
Готов был отдать жизнь за любовь, но любовь брала только наличными.
Самая тяжелая
Роман Карцев
Футбол и опера
Мой папа был футболистом. Вообще у него было сто десять профессий, но в Одессе он известен как футболист. Футбол в Одессе – это как в Италии опера. В Одессе тоже неплохая опера. Есть только два оперных театра в мире, которые не стыдно поставить рядом с одесским: венский и миланский. Так их и строили те же архитекторы. Наш театр – он обладает таким мощным излучением красоты, которое облагораживает все, что попадает в его поле. Я жил напротив.
Я жил напротив оперного театра, а с другой стороны была Канава. Это был райончик, куда вечером ходить я бы не советовал. Когда сгущались сумерки, оттуда к опере клином выходила канавская шпана. В голове шел главный бандит – Костя-капитан, он носил фуражку с «крабом» и тельник. Они направлялись к скверу перед театром. Его называли по-французски – Пале-Рояль. Немедленно били все лампочки. И если в Пале-Рояль забредал какой-нибудь поздний прохожий, выходил он оттуда уже в одних кальсонах. Это обязательно.
В молодости папа жил на Молдаванке – тоже, как известно, не институт благородных девиц. Мясники, биндюжники, налетчики, шулера, проститутки… Но папа и два его брата славились даже на Молдаванке. Жена старшего, Соня, такая была невероятная красавица, что не пристать к ней на улице было просто неприлично. И вот они пускали вперед Соню, а сами шли следом, три амбала. К Соне, естественно, чалились – и братья давали гастроль. Они были сущие артисты в драке, папа и его братья.
В общем, у меня был выбор: я мог стать бандитом или оперным певцом. Но для бандита я был слишком худой. К тридцати трем годам, уже женатый, я имел сорок семь килограммов живого веса. А в детстве меня практически не было видно. Но канавские меня не трогали. Не потому, что я тесно соседствовал с оперным театром и был такой исключительный красавец, а потому, конечно, что мой папа был знаменитый футболист. А футбол в Одессе – это наше все. На Брайтоне я недавно познакомился с одним сапожником: этот старик живет в Америке уже десять лет, и до сих пор у него висит футбольная таблица, где он ведет запись всех матчей «Черноморца». Он десять лет живет в Нью-Йорке, этот тип!
Мой папа играл до старости. Он имел колоссальную выдержку. Три раза он сидел в фашистских концлагерях. И все три раза бежал. В Одессе его уже вели на расстрел. Он дал конвойному обручальное кольцо, и тот отпустил его. Отцу повезло: малый оказался румын. А вообще папа никогда не рассказывал о войне и не смотрел военных фильмов. Это все вранье, говорил он. Папа терпеть не мог все эти враки про войну и играл себе в футбол. А мама у нас была коммунист. О, это таки была мама! Но папа имел колоссальную выдержку плюс слава, и я всегда понимал, что прав папа.
И я тоже, разумеется, играл в футбол. Я играл в футбол без остановки с десяти утра до десяти вечера. На выдержку. У меня была такая дикая выдержка, что я, конечно, мог стать оперным певцом – на одной силе воли. Я до безумия любил оперу. Мы пролезали на все спектакли. Мальчишкой после войны я слышал их столько, что мог быть профессором консерватории. Но был один спектакль, после которого как запоют какую-нибудь арию, особенно из «Кармен», хохочу как сумасшедший. Давали Бизе. И пели: наша украинская знаменитость, русская певица, итальянец и румынский тенор. И каждый пел на родном языке. Одесситы валились из лож, так неслыханно это было смешно. Тогда я понял, что оперу надо исполнять только на итальянском.
Мне же так была дорога наша одесская интонация, что я в конце концов сделал эту изумительную речь, этот солнечный язык, пронизанный юмором в каждом звуке, своей профессией.
Сейчас мало осталось в Одессе тех одесситов, среди которых я вырос, тех, кто населял мой город, как населяет тело его душа. Они разъехались, развезли Одессу по кусочкам, и эти кусочки ставят свои интонационные ударения на улицах Израиля, Австралии, Америки, Канады…
Где, например, рыжий, который поджидал меня каждый день по дороге в школу в подворотне на Канаве? Он делал мне пальчиком «поди сюда» – и аккуратно отбирал у меня мою котлету. Иногда мама говорила: «Я не могу, я должна его видеть, кто съедает твое питание!» – и шла со мной. И в этом случае роковая подворотня всегда оставалась необитаема. Это была такая игра. А назавтра он снова делал пальчиком… Но когда ко мне приставали пацаны побольше (а меньше меня не было в Одессе, по-моему, никого), рыжий всегда оказывался рядом и бил всякого.
Где Вадик Карузо, многоженец, игрок и незначительный певец? Каждый вечер он надевал черный костюм, бриолинил свои черные кудри, брился до синевы и выходил на Дерибасовскую с коляской. Позади гордо вышагивали его пятнадцать жен, а Вадик гулял по Дерибасовской и на ходу играл с желающими в «девятку». Проигрывались костюмы, автомобили, дачи… Потом Вадик все спускал.
Или, скажем, бессмертная мадам Гризоцкая, контролер Одесской филармонии. Ей было восемьдесят лет, она уже ничего не видела, ей говорили: «Мадам Гризоцкая, идите уже на пенсию!» И она отвечала: «Я умгу на контголе!»
Или уборщица Маня из той же филармонии: если ей вздумалось мыть пол, она выгоняла со сцены симфонический оркестр. От нее я услышал лучшую рецензию на свое выступление. Она подошла ко мне после спектакля и заметила: «Вы неплохой артист, товарищ Карцев, но слишком пересаливаете лицом!»
Это были приметы Одессы – как пляж, где все непрерывно поедали домашние припасы в безумном количестве, или как китобойная флотилия «Слава» с ее легендарным капитаном Соляником. Ах, что творилось, когда китобойцы приходили из восьмимесячного рейса! Их голодные жены с красными губами и синими цветами давили своих моряков в объятьях, как виноград, мы прыгали прямо с причала на мелкие суда и обдирали их на сувениры, а рынок на неделю заливал заморский товар. Ой, как гуляли китобойцы, как гуляла Одесса!
Больше я не вижу ничего этого, приезжая сюда. Мой город дал сильный крен, он вот-вот опрокинется и уйдет под воду, как подбитый кит.
Но кое-что осталось. Остались блестки одесского разговора. Это неистребимо, это в генах, и по этому коду я всегда узнаю Одессу – на Приморском бульваре и на брайтонской дощатой набережной.
Поднимаюсь недавно по лестнице в гостинице «Красная». Швейцар кричит снизу: «Молодой человек! Молодой человек!» Слышу, уборщица реагирует: «Ну что орешь? Он правильно не оборачивается. Какой он молодой – погляди, сколько ему осталось!»