Один день, одна ночь
Шрифт:
Катя закрыла дверь, странным, кособоким движением потерла одну о другую ладони и вошла на кухню.
Стоя спиной, Береговой смотрел в плиту.
Она взглянула. На плите ничего не было.
– А кофе? – громко спросила гордость. – Готов?
– А?.. Да. Готов.
Должно быть, если бы его робость победила непонимание, он бы ни о чем не спросил. Но в спарринге победу одержало именно непонимание, робость была нокаутирована.
– Кать, – позвал Береговой и повернулся к ней: – Ты мне хоть что-нибудь
«Не смей ничего объяснять! – крикнула гордость. – Кто он такой, чтобы с ним объясняться?!»
– Что тебе объяснить?
– Сейчас, подожди. – Он обошел ее, вышел в комнату и тут же вернулся. – Ты поехала со мной только из-за собаки?
Митрофановские плечи, на которых ему так часто мерещились ефрейторские лычки, стали как-то сами собой подниматься вверх, и гордость все суфлировала: «Да, да! Зачем же еще?!»
– Володя, я не знаю, чего ты от меня хочешь. – «Правильно, правильно», – приговаривала гордость. – Но тебе была нужна моя помощь, и я...
– Так, стоп, – велел Береговой и опять вышел и вернулся.
Вернувшись, он крепко взял ее повыше локтей, она скосила глаза – большие, загорелые мужские руки с сильно надувшимися жилами. Гордость приказала руки сбросить и отстраниться, но Митрофанова почему-то вместо этого положила ладонь ему на грудь.
Почти на сердце.
А может, и прямо на него, потому что оно бухало в ее ладонь.
– Кать, почему у нас ничего не получается?
– В каком... смысле?
– В прямом. Почему у нас ничего не получается, как... у мужчины и женщины?
Это был глупый вопрос, глупее не придумаешь, но это был очень важный вопрос, и они оба перестали обращать внимание на всех четверых своих сторожей – гордость, страх, робость и непонимание.
– Я не знаю, – произнесла Митрофанова осторожно. – А разве у нас... должно получиться?..
– Да ведь почти получилось! Помнишь, когда ты меня из кутузки вызволила и я за тобой приехал! Какая-то стоянка была или что там?
– Площадка перед фитнес-клубом, – пояснила Митрофанова.
Сердце, бухавшее у нее в ладони, заставляло ее вздрагивать в такт.
Она и вздрагивала в такт.
– И с тех пор ничего не получается! Ты как будто от меня бегаешь! Я делаю что-то не так? Неправильно себя веду?
Митрофанова хотела сказать, что вся штука в том, что он ничего не делает и никак себя не ведет, но промолчала.
– Я тебе не нравлюсь?
Митрофанова вскипела:
– Что за глупости, Володя? Что за детские категории – нравлюсь, не нравлюсь! С чего ты вообще взял, что...
– Да, – согласился он и отпустил ее. – Действительно. С чего я взял? С того, что ты меня один раз поцеловала?..
Его расстроенное лицо с красными пятнами на щеках и очень темными длинными бровями было близко от Кати, и ее ладонь – как-то независимо, сама по себе, отдельно от нее – поползла вверх, доползла до шеи в вырезе черной майки. Шея оказалась влажной.
Береговой замер. Кажется, даже сердце перестало стучать.
Гордость, страх, робость и непонимание дружно упали в обморок.
Катя еще потрогала его шею, и она ей очень понравилась, сильная и немного колючая. Сто лет она не трогала ничего подобного и забыла это ощущение живого под собственными пальцами.
– Зачем ты меня трогаешь?
– Мне хочется.
Теперь она трогала его щеку, тоже влажную и колючую, прекрасную.
– Я какая-то неправильная, – призналась Катя, рассматривая его лицо, все по отдельности, щеки, брови, губы. В глаза она не решилась посмотреть. – Со мной сложно.
– Хочешь, я буду за тобой ухаживать, – предложил Береговой. – Как положено.
– А как положено?
– В кино буду приглашать, букеты дарить. На танцы. В театр. На концерты. В кафе. В парк гулять.
Больше он ничего не смог придумать в смысле предстоящих ухаживаний, потому что сил у него не осталось.
Все это было новым, острым, волнующим, но у него не осталось сил.
Он взял Митрофанову за уши, в которых болтались сережки, по две в каждом ухе. Они возбуждали его ужасно, он даже в издательстве старался никогда на них не смотреть, чтоб не вышло ничего такого, и поцеловал.
И все такое случилось.
Екатерина Митрофанова на какое-то время потеряла сознание. На самом деле. Должно быть, это было очень короткое время, мгновение или даже меньше, но обморок с ней случился.
В глазах стремительно потемнело, похолодело и отдалось в голове, ноги сделались ватными, и она, наверное, на самом деле свалилась бы на пол, если б Владимир Береговой не держал ее крепко.
Она очнулась внутри поцелуя, и ей стало жарко, страшно, щекотно и захотелось еще – глубже, дольше и именно с ним и сейчас.
Она знала, что к ней нельзя прикасаться – прикоснешься, и обугленная, едва поджившая корка лопнет, из-под нее закровоточит, потечет.
Но он прикасался к ней не только телом – от напора его тела ей даже пришлось слегка податься назад, – но и душой, и она это понимала.
Там, где его душа касалась ее, обугленная корка сворачивалась в грязные черные струпья и осыпалась, а под ней не было ни крови, ни грязи, только тоненькая, розовая, поджившая, доверчивая душа, которая и была ее настоящей.
– Володя, – попросила Митрофанова, когда он оторвался от нее, чтобы перевести дыхание, – поцелуй меня еще, пожалуйста!..
Ей хотелось снова туда, в его поцелуй, в его душу, к нему, в него. Оказалось, что там просторно и не страшно!..
Совсем не страшно.