Один год
Шрифт:
– Чайник перегорел, – говорила Балашова сквозь слезы, – керосина нет, весь день пью холодную воду. Простите меня, Иван Михайлович, но, знаете, я не помню, где-то написано: должен же человек куда-то пойти…
Вывалив свертки в колченогое кресло, Лапшин спросил, не присылал ли Антропов врача; Катя ответила, что, может быть, и присылал, но весь день, во всей квартире не было ни души, а она, кажется, спала и могла не слышать звонка.
– Вы бы легли хоть, что ли! – с досадой сказал Лапшин. – Как это можно, больной совершенно человек…
Не договорил, махнул рукой и ушел хозяйничать в кухню. Большой сонный зеленоглазый кот спрыгнул с подоконника и потерся о сапоги Лапшина.
Настряпал он много и очень жирно, Балашова только поклевала, но зато долго пила чай и сосала ломтики лимона. Слезы по-прежнему часто появлялись на ее глазах, пересохшие губы дрожали, и она жаловалась:
– Вы не обращайте внимания, Иван Михайлович! Это у меня с детства, когда температура – плачу. Самой стыдно, а вот ничего не могу поделать!
Чтобы не пропадала пища, он тоже поел своих лангетов, плавающих в сале, попил чаю и вспомнил, что там, в кухне, кипит давным-давно так необходимый Кате цыпленок. Старуха-гренадер, оглаживая зеленоглазого кота, сдержанно заметила ему, что цыпленок непотрошеный и что вряд ли этот «супчик» годен к употреблению. Иван Михайлович густо покраснел и, чертыхнувшись про себя, вернулся к Балашовой. Термометра у нее не было, и Лапшин опять вышел на кухню. Скрипач Лурье, востроносенький, с галстуком бабочкой, в жилете, жарил себе перед концертом омлет. Услышав про термометр, он пожал плечами: пожалуйста, но под вашу личную ответственность, товарищ. Катерина Васильевна человек прекрасный, но всем известно, что она никогда ничего никому не отдает. Она может взять в долг литр керосина – и забыть! Конечно, не злонамеренно, а все-таки надо же отдавать. Правда, сама она никогда не спрашивает, но никто бы ее не упрекнул, если бы она и спросила, – ведь свое, не чужое, не так ли?
Лапшин послушал, насупился и ушел в аптеку, а когда вернулся, в комнате Балашовой сидел, закинув ногу на ногу, Днепров, ел со сковороды лапшинский лангет, пил принесенную с собой водку и рассказывал про какого-то проныру Завадовского, который, не имея «ни милиграмма божьего дара», ухитрился пролезть к самому Голощекину. Балашова смотрела на Днепрова со злой тоской во взгляде, Иван Михайлович молчал, а Днепров чавкал и с наслаждением слушал свои рулады. И по тому, как он поднялся и нашел перечницу, и по тому, как поглядывал на Катерину Васильевну, и по тому, как он называл только ей, а не Лапшину известные фамилии, Иван Михайлович вдруг понял, что ему, пожалуй, самое лучшее сейчас уйти. Но Катя жалостно попросила его остаться, «непременно остаться», и он, хоть и понял, что тем более надо уходить, все-таки остался, вступил в разговор, чувствуя искусственность собственных фраз, и даже выпил с Днепровым рюмку противной теплой водки.
Захмелев – а хмелел он быстро, – артист пожаловался
Иван Михайлович пожал плечами.
– Не знаете? – воскликнул Днепров тем голосом, которым играл в «Марии Стюарт». – Не знает он, и я не знаю…
«Вот, черт! – уныло подумал Лапшин. – Не мальчик уже, а все кривляется!»
– Роль Стеллы? – непонятно спрашивал Днепров. – Я же Екатерину с голоса натаскивал.
Лапшин заметил:
– Это собак натаскивают, а не артистов!
– Зрители – идеалисты, – крикнул Днепров. – Они не знают нашей кухни. А у нас кухня. С солью, с перцем, с собачьим сердцем, и кто этого не поймет, тот погибнет…
– О, господи! – сказала Катерина Васильевна.
– «Марию Стюарт» не я тебе вылепил? – спросил Днепров. – Скажи честно, не я?
– Не вы!
– А кто же?
Катерина Васильевна отвернулась. Все еще жуя, Днепров ладонью касался колена Лапшина, как бы призывая его в свидетели и друзья, обнимал за плечи и даже раза два попытался назвать Иваном, а потом Ваней, но Иван Михайлович угрюмо молчал, а Катерина Васильевна томилась и говорила:
– Послушайте, честное слово, это все никому не интересно.
От Днепрова пахло крепкими духами, он сказал, что покупает их у контрабандиста-морячка и что называются они «запах кожи». То, что он сказал при Лапшине о контрабандисте, было по меньшей мере бестактно, и Балашова быстро и виновато взглянула на Ивана Михайловича, но он как бы ничего не слышал, глядел рассеянно в сторону.
Порывшись в стенном буфетике, Днепров вытащил недопитую бутылку коньяку, погладил ее и, подмигнув Лапшину, сказал ласково:
– Молодец Катюша! Это мы тут как-то немножко кутили, вот и осталось…
– Не мы кутили, а вы пришли сюда и напились! – жестко сказала Катя.
– К сатане подробности! – воскликнул Днепров. – Налить, Ваня?
– Нет, не хочу.
– Ну, как угодно.
Заставив себя для приличия взглянуть на часы, Лапшин попрощался и, чувствуя спиной укоризненный взгляд Кати, вышел. Парадную за ним закрыл Днепров.
На улице Иван Михайлович еще раз взглянул на часы – там, в комнате, он не заметил, который час. Было десять.
– Как же жить? – в который раз за эти месяцы спросил себя Лапшин. – Как же мне теперь жить?
Надо было куда-то идти, к кому-то, на люди! Это Катя сегодня сказала – надо же человеку куда-то пойти?
И не торопясь, усталыми шагами, он пошел в сторону Васильевского, туда, где жил Егор Тарасович Пилипчук, старый и верный друг. Кстати, и повод был – потолковать насчет Жмакина и поподробнее о Демьянове. Надо ведь и повод иметь, когда вот эдак, к ночи, шагаешь в семейный, нормальный дом, где есть и дети, и теща, и зять, и все то, что положено иметь человеку на возрасте…
Опять в Лахте
По утрам он по-прежнему мыл машины. И утром, и днем, и после обеда. Мыл лихо, зло, хитро, по-своему. На своеобразные, особые повороты его шланга заглядывались, кое-кто перенял, кое-кто даже спросил, какой у него такой метод. Алексей ответил угрюмо:
– Метода не имею. Но к рукам надо еще мозги иметь в виде довеска.
Водители-дальнобойщики старались, чтобы их машины попадали к невеселому парню в насунутой на уши порыжевшей кепке. Черненькая Люба, виляя бедрами, не один раз в день проносилась мимо Жмакина, узывно спрашивая: