Один год
Шрифт:
– А ты чай пей с хлебом и с маслом, – жалостливо сказала Патрикеевна. – Хлеб хороший, свежий. И масло несоленое…
– Мы соленое берем, – вздохнув, сказал Окошкин. – Оно дольше не портится.
Он откусил огромный кусок хлеба с маслом и положил в стакан три куска сахару, потом вопросительно взглянул на Патрикеевну и положил четвертый.
– Ничего, – сказала Патрикеевна, – можно! Нам не жалко. Верно, Давид Львович?
– Они говорят, что у меня нездоровый аппетит, – быстро забормотал Окошкин. – Они говорят, что у меня никогда ни приличной обстановки не будет, ни шубы с котиком.
Отодвинув от себя стакан, он пересел на подоконник, рукавом протер запотевшее, залитое дождем стекло и стал глядеть на улицу.
– Ладно, Василий Никандрович, не отчаивайся, – посоветовал Ханин. – В общем-то, ничего страшного нет. Она, наверное, тоже страдает – твоя Лариса. Иди попей еще чаечку, помогает от грустных дум. Развелся ты или как?
– Убежал, – с тоской в голосе произнес Василий. – Они меня за баранками послали, вот трешка ихняя. Я трешку в кулак – и ходу. Теперь мне на эту трешку до самой получки жить…
Когда Патрикеевна стелила Окошкину постель, зазвонил телефон и женский голос спросил Ханина, не здесь ли Окошкин.
– Здесь, – сказал Давид Львович, передавая Василию трубку. Василий Никандрович долго слушал молча, потом сказал:
– Не тарахтите, попрошу, так неразборчиво, мне неясна ваша мысль.
Через несколько минут он велел:
– Террор только не наводить!
И наконец, когда Ханин дочитал передовую в газете, Василий Никандрович произнес:
– Так. Я себя виновным не считаю и считать не собираюсь. Вы с вашей дочкой покуда что отдохните от меня, а я отдохну от вас. Может быть, впоследствии мы и найдем общий язык, но покуда вы будете вклиниваться между нами – навряд ли. Что касается до происшествия на аэродроме, то это все не в вашу пользу, что я и докажу впоследствии. Привет Ларисе!
Повесив трубку, Окошкин сел на кровать к Ханину, длинно и горько вздохнул и сказал:
– Теща плачет, Ларка плачет, я с ума схожу.
– Это оттого, что не знаете вы, какие бывают настоящие несчастья…
– Ну, да! – разуваясь, усомнился Окошкин. – У меня, что ли, счастье?
– Самое настоящее, – усмехнулся Давид Львович. – И ты со временем сам поймешь.
– А служитель культа?
– В шею служителя!
– А теща?
– С тещей нужно расселиться.
– А… а промтовары эти все?
– Будь мужчиной, и кончатся промтовары…
– А…
– Ладно, – сказал Ханин. – Надоело! Почитай лучше книжку, какой-то ты, действительно, нервный стал.
Они оба почитали еще с полчаса, потом Ханин спросил, можно ли гасить свет. Но Василий уже не ответил – спал. На нем была новая нижняя рубашка с розовыми отворотиками. «Промтовары», – подумал Давид Львович, погасил свет и улыбнулся в темноте. Ему сделалось смешно и немножко жаль Васю.
Приехали до вас!
Потирая большими руками горящее от морской воды и одеколона лицо, он сидел и думал до рассвета, порою считая часы, оставшиеся до прилета Балашовой, потом опять, оскальзываясь сапогами, спустился
– Товарищ Лапшин! – подобравшись как можно ближе к Ивану Михайловичу, закричал старик. – Там до вас приехали, уже с час дожидаются на крыльце.
– Чего? – крикнул Лапшин.
– Приехали до вас! – повторил дед, тыча стволом берданки в сторону Дома отдыха. – Дожидаются…
Старик ухитрялся дежурить в полушубке и папахе, словно за Полярным кругом, и было смешно видеть эту приземистую фигуру на фоне пальм и олеандров. Лапшин улыбнулся и тотчас же с досадой подумал, что, наверное, теперь придется провожать пьяного Антропова домой, потому что кто же, кроме него, явится сюда в такую рань. Дед потащился наверх, а за ним не спеша, помахивая полотенцем, пошел Лапшин. Ему не хотелось сейчас слушать унылые жалобы Антропова, не хотелось никакой болтовни, и, наверное, поэтому, уже совсем близко подойдя к Балашовой, он не понимал, что это она.
– Иван Михайлович, куда вы смотрите? – тихо и испуганно спросила Катя. – Вот же я!
На ней был серенький, потертый плащ, и подстриженные волосы ее развевались на ветру. Лапшин успел заметить, что она ухитрилась еще похудеть, явственнее проступали высокие скулы, и глаза стали еще круглее, чем были раньше. Растерянно улыбаясь, Иван Михайлович сделал еще шаг вперед и протянул ей руку, а она взялась за его запястье обеими холодными, широкими ладошками, поднялась на носки и по-детски поцеловала его в подбородок.
– Ничего не понимаю! – все так же растерянно улыбаясь, произнес Лапшин. – Ведь по расписанию в восемнадцать шесть прибытие?
Ее круглые глаза по-прежнему были совсем близко от него, от его большого, костистого, обожженного солнцем и ветром лица, от его жестких, соленых губ; она все еще, словно за надежный, крепкий поручень, держалась за его запястье и объясняла подробно, как сломался тот самолет, на котором она «поехала» сначала.
– То есть не поехала, а полетела, – смеясь и радуясь чему-то, говорила Катя. – Он очень сильно сломался, Иван Михайлович, так сломался, что дальше не мог никак ехать. Нам предложили отправиться на станцию. Все отправились, а я высчитала, что так дольше будет. И тут все переменилось, потому что пошел еще один самолет – грузовой, я упросила, и меня приняли. Я ужасно просила, вы даже не можете себе представить как. Он прямой сюда, самый прямой…
С моря потянуло ветром, Катерина Васильевна на мгновение закрыла глаза, сказала шепотом:
– Господи, какой вздор! Ну кому это интересно?
Глаза ее вновь распахнулись, и, точно удивившись, она сказала:
– Здравствуйте, Иван Михайлович!
– Здравствуйте, Катя! – ответил он и засмеялся. Потом велел: – Вот что: идите выкупайтесь! А я пока все организую. Тут для вас комната приготовлена и разное прочее, но нужно поторопить. К морю дорожка, видите – скамейки и две пальмы. Сразу – вниз.