Один год
Шрифт:
– Не знаю, – медленно произнес он, – не знаю, как сказать. Но вы, Катя, гораздо лучше, чем даже я про вас думал.
Теперь он прямо и спокойно смотрел в ее круглые, ясные, счастливые глаза:
– Очень я за это время намучился. И никогда не забуду, как вы мне нынче помогли. Я, знаете, всегда думал: вот возьму и спрошу – пойдешь за меня замуж? И не мог. Глотка ссыхалась. И все, точно как вы, рассуждал, но слов не мог найти настоящих.
– Я нынешние слова долго в уме складывала, – призналась она, и вино в ее стакане расплескалось. –
– Нет! Что вы! – испугался он.
– Ну, тогда выпьем. Вы умеете напиваться?
– Не знаю! Наверное, умею.
Катя выпила залпом все вино, и он тоже выпил вслед за нею.
– Я вам не буду мешать! – робко произнесла она. – Честное слово, Иван Михайлович. Мне просто нужно, чтобы вы были. Это, наверное, глупости, но без вас все ложь.
Вино сразу ударило ей в голову, глаза мгновенно заблестели, щеки жарко зарумянились.
– Это как же? – не понял он.
– Так! Ложь! Я не могу вам объяснить, но мне всегда кажется, что есть люди, которые делают жизнь, а есть, которые ее потребляют. И эти потребители очень любят прикидываться делателями. Впрочем, все это вздор. Главное, что вот вы тут.
Через стол она взяла его за обшлаг широкими ладошками и спросила:
– Это вы, Иван Михайлович? Не молчите, пожалуйста, говорите тоже, а то мне будет казаться, что я вас насильно хочу женить на себе… Кстати, мне никакой женитьбы не нужно, вы не воображайте. Вы можете жить у себя, а я у себя. И в загс мы не пойдем. Я просто хочу знать, что вы мой человек. Выпьем?
– Выпьем.
– Ужасно напьюсь! – пообещала Катя. – А потом хмель пройдет и окажется, что ничего этого не было. Что все я придумала! А вы выскочите в окно.
– В какое окно? – удивился Лапшин.
– В обыкновенное. У Гоголя про это написано. Ну, посудите сами, зачем я вам? Далеко не девочка! Посредственная артистка! – она стала загибать пальцы. – Внешность – заурядная. Это минусы. Теперь плюсы…
Внезапно стало резко темнеть, ветер с моря завизжал пронзительнее, с треском захлопнулась фрамуга.
– Шквал! – сказала Катя. – Всех наверх свистать! Бом-брам-стеньги на рифы ставить! Да, Иван Михайлович?
– Да! – ответил он спокойно и радостно, любуясь ею. Удивительно она умела веселиться, не кривляясь, редкостно умела всегда оставаться самой собою.
– А как я вас буду называть? – спросила Катя. – Ваня? Это же глупо, вы начальник, у вас разные там револьверы, и вдруг Ваня. Хотите, я вас буду называть товарищ начальник?
Опять хлопнула фрамуга, Нюта из деликатности стала закрывать окна снаружи. Теперь было очень душно, кровь стучала в висках, дышать стало совсем нечем.
– Это сирокко! – объявила Катя. – Я, Иван Михайлович, знаю довольно много разных слов, но смысл не помню. Сирокко – это ветер?
И, не дожидаясь ответа, спросила:
– А перепелок едят с костями? Ужас как есть хочу. Я ведь очень экономила, чтобы осталось на обратный билет…
Порывшись в сумочке, достала деньги и протянула их Лапшину:
– Нате. Это же ваши. А то, что я потратила, я вам потом верну. Имейте в виду, я не желаю тратить ваши деньги. Подумаешь, он мне послал! По телеграфу!
Перепелки трещали в ровных, крепких зубах, она запивала их вином, заедала дыней, откусывала помидоры. И, порою, закрывая глаза, говорила:
– Господи, как хорошо! Только все-таки вы в конце концов выпрыгнете в окно.
– Далось вам это окно!
Потом, когда шторм разыгрался по-настоящему, они решили пойти к морю. Нюта дала им на двоих огромный брезентовый плащ с клеймом Дома отдыха, они взяли с собой бутылку вина, стакан и кулек орехов. Нюта вслед им крикнула, что они «скаженные» и еще что-то, за воем ветра они не расслышали, что именно. Катя, спотыкаясь на камнях и путаясь в полах гигантского плаща, объявила, что «задувает не меньше как на двенадцать баллов». На сколько задувает – Лапшин не знал, но дуло действительно здорово.
– Вы держите меня, – требовала Катя. – Меня тащит, Иван Михайлович, миленький! Или снимите этот плащ, потому что он надувается, как парус.
У моря их просто-напросто прижало к обрыву, потом поволокло вдоль камней. Катя кричала, что ей «дует в бейдевинд», а когда Лапшин спросил, откуда она знает все эти слова, – ответила, что играла девочкой в какой-то пьесе из жизни пиратов. Обоим им было ужасно смешно, и Лапшину казалось, что он совсем молод, что не было ни ранений, ни этой дурацкой контузии, которая мучает его до сих пор, что жизнь началась с начала и эта жизнь будет гораздо лучше той, которую он прожил.
– Пещера! – закричала Катя. – Все наверх!
Ветер уже не свистел, а ревел, клочья соленой пены, срываясь с волн, летели им в лица, море до самого горизонта казалось свирепым, угрожающим.
– Сюда! – вопила Катя. – Мы спасены!
Пещера была просто кособокой ямой. Балашова, подобрав полы своего страшного брезентового плаща, прыгнула, за ней в яму медведем ввалился Лапшин.
– Во, здорово! – сказала Катя. – Вы не ушиблись, Иван Михайлович?
Ветер теперь ревел над их головами, где-то совсем рядом взвивались гребни волн, Катя свистящим шепотом спросила:
– Галеты и пресная вода спасены, капитан?
– Спасены! – покорно ответил Иван Михайлович.
– А остров обитаем?
– Ага! – сказал Лапшин. – Кажется.
– «Ага», «кажется»! – передразнила Катя. – Разве так играют в кораблекрушение?! Или вы забыли, как в это играют?
– Я никогда не играл в кораблекрушение, – сказал Лапшин. – Я и не знал ничего об этом долгое время.
– Учиться никогда не поздно! – возразила она. – И не смейте мне говорить жалостное. Вы у меня на вашем происхождении не проскочите, я не таковская…