Один талант
Шрифт:
А Савелий не боялся. Поначалу не боялся, нет. Если разобраться, то ни Первого не боялся, ни команды его – подобранной в штрафбатах, СИЗО, на прочих площадках для молодняка.
Перло Савелия от счастья жрать что хочешь, от вольницы, от чужого страха. Он стрелял, в него стреляли.
Разок попали. А он – нет. Ни в кого и ни разу. Тут свезло. Ближе к сорока он понял, что было-таки место везению. Без мальчиков кровавых в глазах обошлось. Это да…
Жить-поживать да добра наживать было легко и даже весело. Тем более что добро прибавлялось как-то
Акции станкостроительного и химического заводов, компания по грузоперевозкам, стеклодувный цех (стоял закрытый, но в акциях был, значился), пара строительных фирм, еще по мелочи.
Записано на деток, жену-дуру и даже на мать. А чего бы и нет?
Только если вот Савелий дернется, придут люди, морды серые, бумажные, скажут: «Верните полюбовно, иначе как заплачет по вам наш суд, самый гуманный суд в мире…»
Если дернется Савелий в свою жизнь, останутся ему квартира, дача и домик у самого синего моря. Всё как у советских персональных пенсионеров. Пока ты в деле, ты Князь. Спрыгнул – свободен. И это еще хорошо, если свободен.
Не боялся, нет. Ни зоны, ни смерти. И так затянул. Если бы в двадцать лет сел, уже б пару лет как сдох. Перегулял Савелий Вениаминович. Перегулял.
Но вот так, чтобы оглянуться, вспомнить – получается, что и нечего.
Штаны хорошие научился носить и на других распознавать. Дядька-портной из Италии прямо в кабинет приезжал. Ну? Что еще… В часах разбираться, в автомобилях… Научился сразу видеть, как стырить процентов тридцать – сорок от проектной стоимости любого доброго дела на благо общества. Хорошую пластику груди тоже умел отличать от плохой. Хотя на ощупь все эти сиськи деланные так себе, не очень. Дутое оно дутое и есть, а если ночью такая дыня на голову свалится, то и коньки откинешь.
Морду умел делать чайником: брови свести, глаза в одну точку, рот в ниточку, чтобы все судьбы родины в складках вокруг были видны…
Что еще? Еда всякая, самолеты, яхты («Не больше десяти метров, понял? Тебе больше не положено!»).
Один раз сказал, не подумав, Первому: «Какие-то мы вредители получаемся…»
«О, мертвые заговорили, – ухмыльнулся тот. – Вредители? Да мы клей, понял? Мы – клей, чтобы не распалось, не разбежалось стадо. Чем дурнее, чтоб ты понял, чем хуже, голоднее, тем ближе друг к другу. Плечом к плечу. Кол-лек-тив… Государство».
«Волки – санитары леса?»
Савелий опомнился только тогда, когда на пол снова полетели зубы. Этих было жальче. Эти были фарфоровые, красивые, он ставил их долго. Дантистку свою (ну звучит же, звучит?) два раза в Таиланд вывез. И было жарко, и влажно, и целую неделю вообще-то беззубо. И он даже смеялся.
Первый бил Савелия без особого чувства. Не для боли, а для унижения. Но унижения как раз не было. Тошнило только сильнее обычного.
Пять лет назад, после похорон бабки, мать решила остаться в семье. Набегалась, умаялась, никто ее не пригрел, не приголубил и в жены не взял.
«Я устала, сынок. Буду с вами, внуков вам понянчу, полы помою… Не прогонишь?»
Она смотрела в глаза Савелию так же, как все: преданно, жалобно и немного брезгливо. Он мог дать, а мог не дать. Но от этого «не дать»
Эту мысль Савелий никогда не мог додумать до конца. Вертелось в голове смутное представление о том, что остаться на месте – это лучше. Даже если это место – канава, барак, СИЗО, грунтовая дорога или, черт с ним, забой.
Но почему лучше?
Разве самогон или забытый напрочь «Тройной одеколон» лучше, чем виски? Надо было пить. Пробовать. Чтобы понимать, надо пробовать.
Он взял матери квартиру. Видеть ее каждый день в своем доме не было желания. Чужая женщина с тонкими чертами лица, визгливым голосом и холодным взглядом круглых серых глаз… У Савелия было много чужих женщин. В свой дом он их не водил.
Мать обиделась. Обиду компенсировала материально. Мебель, ремонт, море, домработница, собака размером с навозного жука, авто, к нему водитель, косметология, пластика, Милан, горные лыжи. Когда ей не хватало денег, приходила «навещать внуков» (ей было без разницы, что они оба с семи лет учились за границей) и взахлеб ссорилась с женой-дурой. Или с ее матерью. Или с кем-то, кто попадался под руку.
За пять сытых и укорененных лет мать превратилась в светскую львицу – резиновую, тягучую, капризную и в смысле мозгов совершенно стерильную.
Зато она была нарядной. Вся в блестяшках, кружавчиках, мать постоянно побеждала черный цвет («Это моя миссия. Я не похоронный агент»). Как все другие львицы, она пела, рисовала, продавала свои наряды на благотворительных аукционах и давала бесконечные интервью.
Савелий ждал, что Первый скажет: «Выкинь или посади под замок, она тебя позорит». И он бы выкинул. Или посадил. С радостью. Но Первый переспал с ней для порядка. С ней и с виагрой. Переспал, объявил об этом и ухмылялся. Веселая ситуация, разве нет?
«Мама, ты проститутка?» – спросил Савелий. Он давно хотел об этом спросить. Во время каждого приезда-отъезда. Лет с пяти он пусто повторял этот вопрос за бабкой, лет с семи повторял его со смыслом. Про себя, не вслух… Знал: спросит – и будет драка. И бить будут его – «гаденыша», «выпердыша», «говнюка неблагодарного».
Был момент еще, когда мать стало жалко. Савелий увидел ее – тоненькую, замученную, глупую, да, ну и что? Увидел ее легкость, способность к радости, дурную веру в то, что все будет очень и очень хорошо, надо только не сдаваться, искать… И что-то там еще – надо. Он увидел ее такой в свои пятнадцать, устыдился. Решил не лезть.
Она, мать, на крыле была. Какой-то питерский ниишник вроде звал замуж, хотя был, конечно, с алиментами, старыми родителями и зарплатой унылой, как их обшарпанный дворовый умывальник. Но, кажется, была любовь, перспектива, и мать присматривала в магазине «Клен» кушетку, которую можно было бы поставить для Савелия в их новой квартире.
Не срослось. Не взяли мать в Питер. Два месяца они с бабкой пили и ругались – друг на друга, на судьбу-злодейку, на мужиков-сволочей. А к лету мать укатила в Сочи. Говорила: буду мыть посуду, а как намою на комнатку в общежитии, так сразу тебя и заберу. Так что кушетку стереги-береги-присматривай.