Одиночество вещей
Шрифт:
Затмение настигло его метров за двадцать до белой с пустым квадратом окна посредине банной стены. Сделалось темно, как в самую глухую беззвёздную ночь. Леон споткнулся, упал, посмотрел в небо, но не увидел ничего, кроме электроспирально вычерченного по чёрному, летящего оранжевого кольца, которое в равной степени могло быть солнцем и неопознанным летающим объектом.
Леон мысленно вознёс хвалу Господу своему, не отнявшему у него в смутный час остатков разума, десантно перевернулся на живот, поднёс к глазам танковый прицел ночного видения.
И замер с приросшим к глазам
Пронзительная тишина стояла в небе.
Леон подумал, что умер, что грешная его душа летит в отведённый ей предел.
Но тут же понял, что, к сожалению, ещё жив.
Прицел наставился на озеро. Леон увидел прозрачную озёрную воду, вертикальные бусы водорослей, серебряные рыбьи лица, прибрежные кусты, деревья со стучащими под корой сердцами, бегущей по стволам и ветвям клейкой прозрачной кровью.
Леон направил прицел на пустой квадрат белой банной стены, и тут же дробное, насекомье, свинцовое — с ветерком и горючей слезой — вступило в правый глаз.
Леон чуть не выронил прицел.
На лавке расплывшимся, как блин, лицом вниз свистяще спал дядя Петя. По полу перекатывались три пустые бутылки из-под шампанского. Старшой, Сам и лысый, трезвые, как будто не пили, сидели за столом.
Только это были не старшой, Сам и лысый.
Это были совсем иные люди. Вернее, даже не люди, а как бы сошедшие с азиатского вишнёвого ковра, с миллионов прочих: ковров, картин, скульптур, бюстов, диорам, плакатов, открыток, ваз, орденов, графинов, стаканов, деревянных панелей и рисовых зёрнышек призраки. Леон подумал, что Господь таки отнял у него разум.
Но и с отнятым разумом приходилось продолжать жизнь. Леон отнимал прицел от больного правого глаза и ничего не видел, не слышал. Подносил — отчетливейше видел белых, как бы присыпанных мукой, призраков-мельников, слышал каждое их слово.
Перебрасываясь в картишки, они продолжали разговор, начало которого Леон не застал.
— Самогончик приятен, — произнёс старшой густым рокочущим голосом, любящего жизнь, ценящего её радости человека.
— С гвоздичкой, — добавил Сам. — Как у Орвелла.
— Прочитал? — оживился лысый.
— В «Новом мире», — протянул руку, взял с лавки журнал без обложки Сам. — И ещё русские народные сказки нашёл в растопке. Больше тут читать нечего, — с недоумением посмотрел на дядю Петю. — Неужели он выписывает «Новый мир»? Зачем?
— Крести, — буркнул старшой. — Много о себе думает вот и выписывает. Полстраны таких идиотов. Жрать нечего, а они всё читают. Мы играем или сказки рассказываем?
— Пас, — вздохнул лысый. — Что в сказках, Самыч?
— Пас, — сказал Сам. — Во всех сказках царь и царь. У зверей царь, у рыб царь, у птиц царь, у деревьев царь. Даже у вшей, — с отвращением шлёпнул себя по щеке. — и решительно нигде ни парламента, ни народовластия.
— Восемь червей! — рявкнул старшой.
— Вист, — отозвался лысый. — Когда они сочинялись, сказки, Сам?
— Во всяком случае, до избрания на царство Михаила Романова, — ответил Сам. — Раннее средневековье — очень религиозное время, а Бога в сказках нет, хоть убей!
— Что из этого следует? — спросил лысый.
— Не знаю, — пожал плечами Сам. — Что-то, наверное, следует. Если даже из этого дерьма Орвелла что-то следует.
— Как минимум три вещи, — значительно произнёс старшой. — Первая: рецепт сдабривания самогона гвоздикой. Вторая: любовь русского народа к деспотии. Третья: что Бога нет. Все три спорные. Не станете же вы всерьёз утверждать, что хозяин, — брезгливо посмотрел на прилипшего щекой к лавке дядю Петю, — читал Орвелла и потому насыпал в самогон гвоздики? Что он горой за царя? И не верит в Бога?
— Орвелла, может, читал, да не дочитал, — покосился на дядю Петю Сам. — Вот «Интернационал» наверняка пел. «Никто не даст нам избавленья, ни Бог, ни царь и не герой…»
— Ещё как пел, — подтвердил лысый, — не мог не петь, раз был коммунистом. Не всё же: под крылом самолёта…
Все трое затряслись от хохота.
— Кто даст ему по сходной цене водяру, — проговорил сквозь смех старшой, — тот ему и Бог, и царь, и герой. И никакого, — аж слёзы хлынули из чёрных цыганских глаз, — избавленья не надо!
И как по команде замолчали. Только шлёпали по столешнице засаленные краплёные картишки да гулко перекатывалась по полу похожая на уменьшенную мортиру бутылка, задетая кем-то из игроков.
Леон подумал, что есть в аду неучтённый Данте круг: куда Бог помещает людей, ошибшихся в идеях. Гармонию идеи Бог поверяет алгеброй бытия на шкуре создателей, выводя из них некое среднеарифметическое окружающей их духовной и физической жизни. Искать пророческий смысл в разговорах старшого, лысого и Сама было всё равно что вникать в текст, напечатанный обезьяной, силком усаженной за пишущую машинку. Если только, дурацкая мелькнула мысль, такого рода текст первично не был взят за основу.
Затмение между тем набирало силу. Зайцевская тьма была вполне сопоставима с библейской египетской. «Воистину, — согласился в душе с телевизионными депутатами в фуражках Леон, — единственный шанс для России не пропасть — военная мощь. Крепить и крепить, чтобы у каждого личный прицел!»
Для сидящих за столом тьма, конечно же, не являлась неудобством. Инфракрасные прицелы ночного видения изначально (чтобы и ночью не отдыхали от окружающего убожества?) присутствовали в их глазах. Но за время пребывания среди людей (Леон не знал, долгое или нет?) наёмные строители приобрели (восстановили?) некоторые человеческие рефлексы.
Вдруг запалили ржавый, бородатый от паутины фонарь «Летучая мышь», поставили на стол, чтобы лучше видеть карты. Хотя мгновение назад была такая же тьма, а карты они видели прекрасно.
В тусклом крепостном свете дремучей «Летучей мыши» белые лица карточных игроков казались почти естественными. Раскаянья на лицах не было. Леон заключил, что нет раскаянья (за недостойную человеческую жизнь) и в среднеарифметической окружающей жизни. А раз нет, значит, не к лучшему, как обещают правители, а к худшему изменится эта самая жизнь.