Одиночество вещей
Шрифт:
«Что там у тебя в рюкзачишке? — дружелюбно осведомился усач. — Мёд? Литровка? Кидай банку, две сотни и поехали!»
Леон подивился рентгеновскому взгляду нового человека. В рюкзаке действительно находилась литровая, подаренная неожиданным пасечником Егоровым, банка прозрачно-тяжёлого лесного мёда. Ненависть его усилилась, сделалась прозрачно-тяжёлой, ясной, как этот, украденный у диких пчёл, мёд. Если бы пчёлы каким-то образом могли воплотить ненависть в мёд. Потому что с чем угодно можно сравнить ненависть, но труднее всего — со сладким мёдом. С пчелиным жалом — туда-сюда.
Леон молча шёл по
Толстый усач посмотрел на него из окна машины как на идиота. Взревев мотором, шлёпнув по мокрому асфальту шинами, «Москвич» растворился в дожде.
Леон подумал, что, когда пролетаешь на машине, шоссе, вероятно, кажется пустым и безжизненным.
Но на самом деле это не так.
Шоссе было странно — выборочно и густо — населено.
Сначала Леон набрёл на колонию коричневогрудых птиц с холками, которые деятельно склёвывали с обочины какую-то серую дрянь, похожую на просыпанные гранулы суперфосфата. В необъяснимом ажиотаже птицы далеко заскакивали на шоссе, где и находили конец под колёсами. Леон полагал, что при приближении человека лесные птицы улетают. Но эти как будто не замечали его. Он прошёл сквозь птиц, как Франциск Ассизский, выбирая, куда поставить ногу, чтобы ненароком не придавить.
Потом Леон вклинился в полосу червей. Юркие, красные, длинные белые, толстые, розовые, как изнеженные пальцы, литые, членистые, ленточные, навозные, земляные, песочные, мучные, древесные, опарыши и иные, неизвестные Леону, они мощно переливались через шоссе, словно растёкшаяся струя вырвавшегося биологического родника. Неприятно мясным было в этом месте шоссе. Похаживали отяжелевшие от шального корма сероголовые галки. Оставалось только гадать, отчего не червей, а суперфосфат склёвывают с шоссе те, оставшиеся позади птицы?
А ещё через километр на живое кладбище бабочек набрёл Леон. Сначала он подумал, что стелющиеся белые цветы выросли на обочине. Но это оказались бабочки-капустницы, числом не менее сотни, обречённо распустившие на дожде крылья.
Леон неизменно жалел всякую попавшую в беду Божью тварь, но тут речь определённо шла о добровольном самоуничтожении, причин которого Леон не понимал.
Так же как потом сразу не разобрался, что за серые, похожие на комья глины, бугорки вспучились на асфальте? То был поход лягушек и жаб курсом на восток, плотным, примерно в двадцать метров, фронтом.
Далее обычным, каким и положено, сделалось шоссе.
Размышления об аномальном поведении живых существ отвлекли Леона от холода (не так уж холодно было), от дождя (дождь не то чтобы прекратился, но временно приостановился под непрояснившимся небом), от крепнущего осознания бессмысленности и обречённости собственного похода (должны же, в конце концов, курсировать по шоссе автобусы!).
Леон подумал, что много чего отдал Бог на волю живых существ (включая людей), но кое-что оставил за собой, а именно: цель, путь и смерть.
Только что Леон наблюдал воочию, как во имя какой-то цели птицы, черви, бабочки, лягушки и жабы двинулись путём (на восток) через шоссе (смерть). Птицы и бабочки, впрочем, оставались на месте, но, может быть, они уже достигли цели?
В последние дни, точнее, с момента появления в Зайцах банных строителей диалог между Леоном и Господом временно приостановился.
Как только что дождь.
Сиротой с инфракрасным танковым прицелом ночного видения остался в мире Леон. А сейчас на шоссе (у Леона не было в этом ни малейших сомнений) диалог возобновился.
Как только что дождь.
Вот только Леону было жаль, что ради того, чтобы он осознал, что цель, путь и смерть за Богом, тому пришлось погубить столько безвинных птиц, червей, бабочек, лягушек и жаб, стольких перекормить сероголовых галок.
Леон более не сожалел об умчавшемся «Москвиче-2141», подобно наклевавшейся суперфосфата птице с хохолком, ощутил необычайный прилив сил, готовность идти столько, сколько будет угодно Господу.
Если бы он знал наизусть хоть один псалом, то немедленно бы воспел в честь Господа своего. Но Леон не знал. Хотя случалось, случалось ему заглядывать в Библию. Оттуда, как пузырь со дна озера, всплыл образ молодого царя Давида, танцующего пред Господом своим. И строжайший ветхозаветный Бог, помнится, не без благосклонности взирал на танцующего в его честь Давида.
Если бы кто-нибудь увидел промокшего, с прилипшими волосами, с рюкзаком за плечами, с правой стороной лица в белых точках и в шрамах, дико скачущего вприсядку, исступлённо выкрикивающего что-то вроде: «Ух, ух… твою мать!», с перекошенной и одновременно счастливой улыбкой на синих устах Леона, то, вне всяких сомнений, подумал бы: сей человек безумен.
Но никто не увидел и никто, следовательно, ничего не подумал.
Пустым, как небо, было шоссе.
Лишь на излёте танца, когда от усердия пред Господом у Леона закружилась голова и подкосились ноги, вдали возник высокий чёрный грузовик с фарами, как со злыми жёлтыми глазами.
«Вот он, мой Голиаф!»— решил Леон. Разминая руки, вышел на середину шоссе, чтобы поразить чудовище, но не вложил Господь в ищущую его руку подходящего камня, поэтому Леон вернулся на обочину, продолжил путь.
Который становился чем дальше, тем свирепее.
Совершенно чёрным сделалось небо. Таким (от ненависти, не иначе) оно становилось перед тем, как побить землю белым градом.
Бетонная, исцарапанная коробка автобусной остановки обнаружилась по курсу.
«Мешки», — прочитал Леон на колеблемой ветром жёлтой табличке в неразличимых серых цифрах, как в пауках, несуществующего расписания. То был знак Господнего расположения, которое, в сущности, есть нечто иное, как испытание. В мешке, стало быть, предлагал Господь Леону укрыться, переждать грядущий град.
Но что может быть унизительнее и недостойнее для отмеченного Господом, нежели пережидать Господнюю милость в бетонном мешке, точнее, в Мешках?
Леон миновал мешок не глядя. А если и скосил ненароком глаза, то не в тоске по убежищу, а в изумлении от редкостной словесной и графической (графитти) похабщины, коей были изукрашены стены. Куда до них стенам теремка, где Леон ддл шампанское с Катей Хабло! Показалось странным, что в столь уединённом месте, как Мешки (где, кстати, они?), живут такие любители непристойностей. Не каждому ведь явится мысль вырубать графитти зубилом по бетону? Или слишком редко ходили автобусы, и мешковцы (мешочники?) изнемогали на остановке в тоске? Как бы там ни было, Леону нечего было делать в похабных Мешках.