Одиночная командировка
Шрифт:
– «Ява».
Мы закурили. Табачный дым – бесценный помощник, без его стимулирующего воздействия мир бы многое потерял – я думаю, так и трясся бы до сих пор в дилижансах. После третьей затяжки идея уже созрела у меня в голове – причем это была единственно правильная идея.
– Знаешь что, – сказал я, – давай-ка сначала зайдем ко мне и выпьем бутылку водки. А там видно будет.
Водка тоже великая вещь: мир без нее давно бы превратился в унылое сообщество ипохондриков, а уж половина командированных так точно не возвращались бы из дальних командировок – умирали бы в гостиницах под названиями «Химик», «Горняк», «Урожай» и т. д. от смертельной тоски. Правда, я не был уверен, что Коля пьет: хотя за Уральским хребтом я еще не встречал ни одного непьющего химика (да и вообще человека), но Николай мне казался немного не от мира сего… Да, – но где же я его видел?!
– Можно
Я немного растерялся.
– К тебе?…
– Ну да, ко мне. Тут недалеко.
– А-а… мы не помешаем?
Я осторожно, даже недоверчиво задал этот вопрос, потому что к своим двадцати пяти был уверен: до того времени, когда нормальный советский мужчина сможет (не в праздник и не на званый вечер, а без всякого повода, среди белого дня) привести приятеля в дом и распить с ним бутылку водки, – моему поколению не дожить: сейчас на это как на преступление против нравственности смотрит мать, потом, когда я женюсь, так же будет смотреть жена, – а жен, как однажды со вздохом сказал разведенный Лапшин, нам в жизни не пережить… Поэтому-то я и почти механически – рефлексивно – спросил:
– А мы – не помешаем?
– Как же мы можем помешать? – рассудительно удивился Николай. – У меня только бабка и мать, места много. Мать будет рада, расскажешь ей про Москву. Она любит Москву.
– Любит? – переспросил я. – Она что же, жила в Москве?
– Нет. Но она ее любит. Открытки собирает с Москвой, фотографии. Недавно я ей книжку о Москве купил, в магазин завезли. «Главная улица» называется. У тебя есть?
– Нет.
– Ничего книжка, с цветными фотографиями. Ты зайди в наш магазин, может, еще не раскупили. Он на улице Ленина, близко. Правда, дорогая – шесть рублей… А то, если хочешь, я завтра куплю и тебе принесу. Ты когда уезжаешь?
– Нет-нет, – испугался я. Николай, добрая душа, был уверен, что если я из Москвы, то при одном упоминании книги о Москве брошусь ее покупать. Представляю, как бы он обрадовался альбому о Краснохолмске – фотографиям серой площади с неестественно длинноруким Ильичом, главной улицы с безобразными приземистыми домами, похожей на свайную вырубку, расплывающегося дымчатой кляксой над исчезающей кромкой тайги комбината… Шесть рублей за книгу с фотографиями улицы Горького – при моем окладе сто тридцать пять! – Нет, спасибо, – сказал я, – неохота отсюда… – чуть не сказал: «тащить», в последнюю секунду поправился: – …везти. Я в Москве посмотрю. В Москве она, я думаю, есть.
– Ладно, – сказал Коля. – Ну, так что… пойдем ко мне?
– Ну… пойдем, – неуверенно сказал я. Мне не хотелось – мне даже очень не хотелось – к нему идти. Ну зачем мне его бабка и мать?! (Тут я должен остановиться и кое-что объяснить. Чтобы вы не подумали, что я какоето бесхребетное существо, из которого каждый, кому не лень, может веревки вить (а мне бы этого не хотелось), то я вам вот что скажу: попробуйте на меня надавить – кто угодно, от завлаба до замминистра, – и вы узнаете, какой у меня характер. Но как только я встречаю хорошего и тем более слабого человека – все! Вот тут-то я и начинаю, по выражению моего соседа по этажу, электрика – извините, «сопли жевать». Лапшин, подлец, разгадал меня – и как-то сказал: «Вовка, да если тебя жалостливо попросить, ты же родину предашь!» Ха-ха-ха.) – Ну, пойдем…
– Нет, если ты не хочешь…
– Отчего же не хочу? – заспешил я. – Пошли. Только я все равно заскочу в гостиницу – водку возьму.
– Не надо, – сказал Николай. – У меня спирт есть.
Хороший спирт, комбинатовский (я прямо испугался, услышав это – «комбинатовский»). На можжевельнике.
– Ну нет, водку я возьму, – сказал я и пошел в гостиницу – проклиная себя.
В номере я взял не только бутылку, но и банку шпротов – я подумал, что шпроты навряд ли доходят до этой глуши. Водку и консервы я рассовал по карманам – консервы в полушубок, водку в пиджак – и, посмотрев на себя в зеркало, снял через голову галстук: сейчас он показался мне еще более неуместным, чем утром на химкомбинате… Николай ожидал меня под гостиничным козырьком, опиравшимся на четыре обмазанных тусклой кафельной крошкой столба, – смотрел на пустую площадь и курил папиросу. Вдруг я понял, почему площадь с позолоченным Лениным казалась мне так угнетающе, мертво пуста: на ней не было птиц… Ни одной – ни голубя, ни воробья, ни даже вороны.
– Пошли?
Мороз был невелик, градусов десять – зима только начиналась. День клонился к раннему вечеру; темно-красное солнце – цвета задыхающегося угля – тонуло в розовой дымке тайги. Пятиэтажные кряжистые
Небольшая – опять же рядом с другими – изба, с простыми белыми – в сумерках голубыми – наличниками, светилась теплыми задумчивыми глазами маленьких, обведенных снизу волнистой снежной каймой до половины занавешенных окон. У вросшей в сугроб конуры встрепенулся лохматый пес – что-то буркнул, как в бочку, и потрусил к Николаю, разматывая зарокотавшую тяжелыми звеньями цепь. Николай вынул руку из кармана – он был без перчаток – и помял висячее ухо размером с клапан ушанки. – Шарик… – Шарик был величиною с медведя – даже с белого, пожалуй, медведя – и внешне спокоен и незлобив, как сонный щенок. На меня он даже не посмотрел.
Построек на дворе было мало – в отличие от соседей, у которых (я плохо разбираюсь в надворной архитектуре) громоздились целые амбары, иные не меньше самой избы. У Коли же по периметру двора были разбросаны несколько некрашеных дощатых коробочек: по моим представлениям, в такой коробочке могла разместиться только уборная – или курятник. Справа вдоль уличного забора тянулся неширокий длинный навес, сколоченный из неошкуренного горбыля, под которым – мозаикой светлых торцов – до высоты человеческого роста лежали штабелем наколотые дрова. Было очень тихо, только снег, срываясь с края целика на тропу, сухо поскрипывал под ногами. Это было похоже на сказку – добрую, неторопливую, без разбойников и чудовищ – и в то же время немного печальную – сказку. Я вдруг вспомнил картинку детства: расписная избушка, укрытая волнистым сугробом, и перед ней, в малиновых сапогах, расхаживает многоцветный петух… Николай открыл невысокую дверь под живописно сосульчатым козырьком и ступил на порог. Конечно, он просто не знал, что гостя пропустить следует первым.
Я шагнул в полутемную, пахнувшую домашним теплом прихожую – непривычно подумалось: «Сени…» Справа уютно оранжевел прямоугольник открытой двери, в нем ослепительно белела оборчатая занавеска на видимой черно-синей половине окна. Николай щелкнул выключателем – прямоугольник поблек, осветилась маленькая прихожая, завешанная по стенам каким-то длинным и плотным – показалось, тряпьем. Из сеней, кроме открытой, выходили еще две закрытые двери – крашенные когда-то белой, а сейчас матово пожелтевшею краской, в облупившихся стрельчатыми островками наличниках… В комнате справа певуче скрипнула половица – и на пороге появилась невысокая полная женщина лет сорока пяти, с уже расплывающимися, но в молодости, наверное, очень приятными чертами круглого приветливого лица (о котором наши писатели-деревенщики, убежден, написали бы хором: «неяркая северная красота…»). В сущности, я плохо помню ее лицо – прошло много лет, да и не в том я был возрасте, чтобы внимательно разглядывать и тем более запоминать сорокапятилетних женщин; хорошо помню узел ее прически – стеклянно блестящих, почти бесцветных, как будто прозрачных волос (наверное, это были настоящие белые волосы, рано осветленные сединой), а узел тот запомнился мне потому, что был собран из множества тонких косичек: по-моему, такие узлы я видел у женщин на старых – довоенного времени – фотографиях… Еще я помню ее глаза – глаза, чтобы не нагромождать лишних слов, были святыми: добрыми и усталыми. Николай повернулся ко мне и отступил на шаг – наверное, так в его понимании должно было выглядеть представление.