Одиночное плавание
Шрифт:
В былые времена должность старпома называлась точнее - старший офицер. В этом есть некий эталон для лейтенантов, включающий в себя не только высший морской профессионализм, но и офицерскую честь, общую культуру, даже некоторую служебную самостоятельность. Старпом - без пяти минут командир корабля…
«При-шли! При-шли!» - затрезвонили поутру авральные звонки. Я выбираюсь наверх вслед за швартовщиками в оранжевых жилетах. Мы на траверзе горы Вестник. Разглядываю в бинокль домик на вершине. Она там? Увидеть бы хоть тень.
4.
Ночью, ворочаясь
Надо было решать и с Ириной. Перед отъездом в мичманскую школу Костя сказал ей, что завербовался на стройку в Заполярье. Но обман недавно раскрылся - сболтнул кто-то из шоферов, бывших сокурсников, - и вот теперь, наслышавшись про вольное моряцкое житье, Ирина грозила прикатить в Северодар с ребятней. Значит, надо искать жилье - квартиру обещали через год.
А какое оно, это вольное житье, - известно: то перешвартовка, то якорные сборы, то штормовая готовность, то химическая тревога, то строевой смотр, - в баню сходить некогда. Привязан к лодке, как телок к колышку.
…Квартирными своими заботами Костя поделился с сослуживцем старшиной команды трюмных мичманом Лесных - в обиходе мичманом Ых, человеком Немолодым, семейным и душевным. Очень скоро мичман Ых подыскал комнату в финском домике, жилец которой, мичман-торпедист, уходил в плавание на целый год. Вторую комнату занимал сосед - красавец лейтенант, холостяк, дирижер эскадренного оркестра. И хотя столь щекотливое соседство слегка настораживало - Ирина, несмотря на свое двудетное материнство, все ещё была хороша, - выбирать не приходилось. И Костя отбил телеграмму: «Приезжай!»
5.
Англичане говорят: «От соленой воды не простужаются». Простужаются. Заболел. В голове мерный ткацкий шум… Глазам жарко от пылающих век. Сердце выстукивает бешеную румбу.
Я возвращаюсь из офицерского патруля. Надо бы спуститься в гавань, разыскать у причалов лодку, сдать «заручное оружие» - пистолет - дежурному по кораблю, а затем снова подниматься в город. Но дом рядом, и я захожу напиться чаю.
Прилег не раздеваясь - холодно. Радиатор паровой батареи пребывает в термодинамическом равновесии с окружающей средой. Ребристая железная глыба леденит спину. Из теплоизлучателя она, похоже, превратилась в теплопоглотитель и втягивает в себя последние остатки тепла.
За стеной соседка баюкает дочку. Пробую уснуть под её колыбельную. Девочка кричит. Который год слышу рядом беспрестанный детский крик: в купе, из гостиничного номера, из комнат соседей… Будто вечный младенец растет за стеной.
Соседка забывает закручивать на кухне кран. Ей невдомек, как тревожен этот звук - капающей ли, журчащей, ревущей воды. Встаю. Закручиваю кран. Заодно стучусь к соседке - нет ли анальгина? Наташа перерыла домашнюю аптечку, не
Ветер старательно выл на одной ноте, меланхолически переходя на другую, третью… У переливчатого воя была своя мелодия - тоскливая, зимняя, бесконечная.
Лицо пылало, и хотелось зарыться им в снег, но снег лежал за окном… Я расстегнул кобуру и положил на лоб настывший на морозе пистолет. Ледяной металл приятно холодил кожу, а когда он нагрелся с одной стороны, я перевернул его на другую. Потом он нагрелся и с другой, тогда я снял его и стал рассматривать, как будто видел впервые…
Как точно пригнана по руке эта дьявольская вещица: ладонь обхватывает рукоять плотно, и все впадины и выпуклости кисти заполняются тяжёлым грозным металлом. Каждый палец сразу находит себе место: указательный удобно пристроился на спусковом крючке, выгнутом точь-в-точь под мякоть подушечки.
Изящная машинка, хитроумно придуманная для прекращения жизни, походила на некий хирургический инструмент. Разве что, в отличие от жизнерадостного блеска медицинской стали, её оружейная сталь матово вычернена в цвет, подобающий смерти…
По стволу идет мелкая насечка, точно узор по змеиной спине. Глубокая рубчатка рукоятки. Я оттягиваю затвор. Обнажается короткий ствол, обвитый боевой пружиной. Все до смешного просто - пружина и трубка.
Затвор, облегающий ствол, - слиток человеческой хитрости: его внутренние выступы, фигурные вырезы и пазы сложны и прихотливы, как извивы нейронов их придумавшие. Жальце ударника сродни осиному… Рука моя, слитая с хищным вороненым металлом, показалась чужой и опасной.
В дверь постучали, и на пороге возникла - я глазам своим не поверил - Людмила. Я быстро сунул пистолет под подушку.
– Заболел?
– Она тронула мой лоб.
Ладонь её после мертвенной стали показалась целебной и легкой, как лист подорожника. Восхитительная прохлада разлилась по лбу, и если бы она провела пальцами по щекам, то и они, наверное, перестали бы гореть. Но вместо этого она захрустела целлофаном, извлекая из облатки большую белую таблетку анальгина. Значит, это к ней бегала Наташа… Потом она подогрела чай, принесла баночку малины, и мне захотелось плакать от малинового запаха детства, повеявшего из горячей чашки. А может, оттого, что все это - и Королева, чужая, красивая, желанная, и хруст целлофана, и чашка с восхитительным чаем - примерещилось в жару, что утром в моей комнате и следа не останется от её присутствия, и я не поверю сам себе, что она была здесь, у меня, в моих стенах…
Утром я нашёл на столе клочок аптечного целлофана с обрывком надписи «альгин».
Она была!
Открыв себе это в ясном сознании и поверив в это, я оглядел свою комнату так, как будто видел все здесь впервые, как будто, оттого что здесь побывала она, все вещи стали иными, щемяще сокровенными… Вот стол - простой казенный, незастланный ни скатертью, ни клеенкой, с инвентарной бляшкой, на которой выбито: «1942 год», - чудом избежавший костра из списанной мебели, служил, быть может, кому-то из фронтовых командиров, теперь уже легендарных, безвестно исчезнувших в море, - Видяеву ли, Котельникову или даже самому Дунину. Тайны скольких писем, дневников, карт, чертежей хранит его столешница, исцарапанная, прижженная с угла упавшей свечой, с кругом от раскаленного чайника, с нечаянным клеймом от утюга…