Одинокий колдун
Шрифт:
Домашний телевизор «Радуга», цветной, последней модели, Димка продал за сто рублей, чтобы было на что жить. Старший брат помогал ему деньгами после того, как съехал с квартиры в неизвестном направлении, куда-то на Васильевский, но нечасто и скупо. Надо было на что-то жить. А отец, наперегонки с сыном, тоже волок из дома на продажу вещи, — не ради колбасы и хлеба, а ради портвешка и водки.
Нельзя сказать, чтобы Димку потрясло, когда отец запил. В их школе редко у кого отцы не пили, так что издавна для него это было делом неудивительным. «Твой пьет? — Пьет. А твой? — Не пьет. — Что так, больной, наверно?»
С двумя надежными дворовыми друганами он недавно, в середине марта, бомбанул уличный киоск «Табак».
Одна дума мешала жить спокойно: судя по навороту событий — смерть матери, пьянство отца, бегство брата — Димке нужно было бросать школу после девятого класса и поступать на завод или в ПТУ, а не хотелось туда. Была мечта поступить в институт и стать, как говорили во дворе, «белым человеком». Пока директорствовал отец, никаких проблем с поступлением не ожидалось, — вон как Егора в Корабелку сунули, одним махом. Таким же тычком под зад и Димку бы впихнули на первый курс электромеханики в Технологический институт. А теперь как? Учиться изо всех сил поздновато будет, да и непривычно. Ждать у моря погоды, — Димка считал, что он не из таких лохов. Нужно заработать на взятку при поступлении, да еще отцовых приятелей попросить слезно. Авось получится.
За окном собирались в одну большую кучу облака, мрачнея от водяной тяжести. За стенкой тоскливо пел дурным голосом пьяный отец:
Прощай, радость ты моя, Прощай, радость, навсегда. Знать один должон остаться, Тебя больше не видать. Темной ночью, ох, да не спится...«И где песни кабацкие успел разучить? — с отчаянием и злостью подумал Димка. — В этой паршивой Рузе, что ли. Был мужик, был отец, и на тебе, ни мужика, ни отца... Брат? Да какой он брат, одна фикция...»
Егора Димка почему-то все больше ненавидел.
За что, сам не знал, разбираться в своих чувствах не собирался, хотя... Совпало все: болела мама, вспомнила о пропавшем когда-то и где-то сыне, потребовала вызвать и умерла; Егор приехал — вдруг запил отец, вообще чуть не сгинул, пьянствуя в провинциальных гостиницах; Димка остался делить жилплощадь с братом, который чудил и доводил его изо дня в день — и что-то стряслось, явно при участии Егора, в их долбаном театре, был пожар и погибли люди. А потом окончательно доконало Димку ночное приключение зимой, когда они уворовали из больницы девушку. Воспоминания о той ночи больше распаляли и нервировали Димку: он не мог забыть лица девушки и лица брата, который тащил ее на себе, словно превратившись в борова или в дикую гориллу со стальными мускулами.
Лицо у девушки было белое, как снег, скорее даже, как лед, сотворенный из чистейшей воды. Полупрозрачная гладкая кожа, кажущиеся ненастоящими из-за черноты и мохнатости длинные, загнутые ресницы. Глаза были плотно закрыты; под набрякшими от неведомых пацану мучений веками зловещими, густо-фиолетовыми мазками лежали тени. Губы были почти что серые, мелкими ранками и трещинками взывали к состраданию и — он это сразу ощутил — к чему-то еще, манящему и неизвестному. Теперь ему снились эти глаза и губы; теперь он грезил ночами, в поту и томлении маловразумительных снов, в которых то ли ласкал покойницу, то ли ползал по ней карапузом-несмышленышем. Чуть впалые бархатные щеки, слегка выдвинутый упрямый подбородок, след от выцветшего шрамика на левой скуле. Димка во сне и наяву силился представить, как она открывает глаза и так ласково, поощрительно смотрит на него. И готова на все, потому что он спас ее...
Поэтому хотелось Димке снова, теперь самому, залезть и утащить девушку — из жилья Егора.
Димка натянул старую черную куртку, нацепил на оттопыренные уши кожаную кепку, реквизированную у отца (все одно потеряет или пропьет, а для Димки — единственная обнова за полгода в гардеробе). Глянул в комнату отца: Гаврила Степанович сидел на полу, в серых кальсонах и желтой майке, замоченной потом на большом отвислом животе, седенькие волосы вокруг лысины были всклокочены, как у греческого бога. К спинке стула, напротив себя, он приставил большой портрет матери в рамке, тот, с которого делали фотокопию для памятника на могиле. Старый и пьяный отец плакал, плескал в граненый стакан пенящуюся бормотуху из здоровенной черной бутылки, что-то бормотал.
— Заходи, сынуля, посмотри на нашу мамочку, — радушно пригласил он Димку.
— Я ухожу ненадолго, — сказал, не заходя в комнату Димка. — Ты не смей ничего тащить на продажу, и не приводи лохов всяких, пока меня нет. Не то всем вам не поздоровится. Понял, папаша?
— Зачем ты так, Димочка, — всхлипнул отец. — Я виноват, я плохой, но ты должен меня понять...
— Дурак ты, распоясался как баба, — по-взрослому отрезал сын. — Смотреть на тебя противно.
Он вышел из дома на Литейный, с наслаждением вдохнул свежего воздуха — их квартира пропахла кислятиной, — пошел к трамвайной остановке. Чем больше сосредотачивался на предстоящем разговоре с братом, тем неуютнее ему становилось. После похищения той удивительной девушки они встречались всего один раз, и во время встречи произошло кое-что, сильно напугавшее крутого, независимого Димку.
В тот раз они встретились на Обводном канале, в замусоренном переулке, с кучами хлама на тротуарах, с земляными редутами, на которых торчали сомкнутыми кустами жилистые, полутораметровые сорняки. И дома там были старые, грязные и облезлые, с плотными шторами на узких, словно бойницы, окнах.
— Ну и дыру нашел! — высказался Димка.
И сам брат выглядел соответственно: в плаще с помойки, не иначе, громыхающем складками и просвечивающимся на плечах и в локтях, в кедах (это в начале марта), с засаленной ушанкой на голове. Худой, как скелет или палка от чучела, взгляд полубезумный, ноги подкашиваются, будто сильно принял. А лицо серое, с ввалившимися глазами бутылочного цвета, и длинные кисти рук вывалились из рукавов плаща, вздрагивают, напоминая о суставчатых ножках паука.
— Слышь, мне все же интересно, — небрежно начал разговор Димка, цыкнул слюной сквозь зубы, достал сигарету из пачки столичной «Явы», закурил. — Ты куда ту барышню девал? Которую мы вдвоем из больницы слямзили. В наложницы приспособил?
— Гаврила Степанович знает, что ты куришь? — поинтересовался Егор, глядя куда-то в сторону.
— Моему отцу нынче все похрен. Пьет с возрастающим энтузиазмом.
— Плохо. А ты поговори, скажи, что он должен тебя воспитывать. Если поймет, что кому-то нужен, может прежним стать, — задумчиво изрек Егор.
— Ай, кончай, — поморщился Димка. — Это его дело. Если хочешь узнать, все я уже говорил, разъяснял, втолковывал. Он готов хоть с чем соглашаться. Бей его, плюй в него, скажет: давай еще, я такой-сякой, достоин лишь позора. Алкаш, и ничего не сделать. Ты мне про девушку ответишь?
— Я бы хотел поговорить с ним, помочь как-нибудь, — грустно сказал Егор. — Но честно, мне нельзя у вас появляться.
— Думаешь, менты там караулят тебя? Я бы заметил, если что.
— Нет, не милиция. Ты все про девушку хлопочешь. Понравилась?