Одиссей покидает Итаку. Бульдоги под ковром
Шрифт:
Берестин подумал, что побуждение Маркова было правильным. Если б не встретился такой Ямщиков Маркову, то Берестину следовало бы его выдумать.
— А разрешите предложить, товарищ командующий, если я новых стрелковых полков брать не буду, а свои три батальона в полки разверну? Так понадежнее будет… А танки и артиллерию действительно готовые можно.
— Годится. Делай, как считаешь нужным. Сегодня и приступай. С начштаба округа решишь все вопросы. Место дислокации вот, — Берестин показал на карте. — Через две недели жду рапорта о готовности дивизии. Смотр проведу лично. Ты вот что — каждого бойца танками обкатай. Чтобы в окопе посидели, пока танк сверху ползает, гранату вслед бросить могли, а то и на ровном месте между гусеницами пусть полежат… Очень способствует, — вспомнил он любимое присловье Новикова. — Я тебе вскоре одну новинку подброшу, а для нее смелые люди нужны… — Он уже решил, что первую партию гранатометов направит именно Ямщикову. — На этом и порешим. И давай, по старой дружбе, за встречу, за звание и все прочее… — Берестин показал на дверь в соседнюю комнату, где уже был накрыт стол на двоих.
И вот, значит, достиг я высшей власти, как говаривал Борис Годунов. И царствую, не в пример ему, спокойно, потому как у него зарезанный царевич за плечами имелся, а у меня только Берия, что не так трагично, его все равно казнили, по приговору, а я только в исполнение привел на двенадцать лет раньше.
В остальном же хлопотно. Правда, с первых дней я снял с себя девяносто процентов сталинских забот, раздал дела по принадлежности, оставил себе только войну и надзор за внешней политикой, а гражданские дела вообще потихоньку стал свертывать. Но и того, что осталось, хватало под завязку. Много помогал авторитет отца народов и гения всех времен — все, что я предлагал, изобретал, воспринималось как должное.
Вчера вот товарищ Кузнецов у меня сидел напротив, Николай Герасимович. Доложил, что сформировано десять дивизионов морской артиллерии для обслуживания укрепрайонов, и что со всем оборудованием и приборами они уже отбыли на позиции. Это он молодец, даже график опередил.
Поблагодарил я его и завел разговор, ради которого и пригласил. Что немец на Балтике силен, но пресечь его нужно, потому что морские перевозки из Швеции и Финляндии для него жизненно важны. А для этого следует немецкий флот стратегически упредить. Лучше всего, числа так десятого-пятнадцатого, вывести в море все боеготовные лодки, указать им позиции в районах Данцигской бухты, Гамбурга, Бремена, Киля и приказать по получении сигнала развернуть неограниченную подводную
Мои указания он принял с восторгом, потому что вряд ли приятно было тридцатишестилетнему адмиралу подчиняться импотентскому приказу «Не поддаваться на провокации». Расстались мы довольные друг другом.
Берестин же свирепствовал на своем Западном. Что работал он хорошо, я видел не только из его докладов, но и из других источников тоже. За две недели его командования я получил на него шесть доносов из разных источников. Маркова обвиняли: в клевете на Сталина, в подрыве политико-морального состояния, в троцкизме, в намерении спровоцировать войну и в заговоре с целью свержения советской власти. Все эти доносы я с удовольствием переслал ему с приказом принять меры. И он их принял.
С блеском прошли испытания БМ-13 и БМ-26Т (на танковом шасси). Залп с сорока восьми направляющих впечатлил даже меня, не говоря о прочих товарищах.
Из гранатомета же я сам пальнул разок, тряхнув якобы стариной и вспомнив свои мнимые, но широко распропагандированные заслуги в обороне Царицына. Эта штука била не хуже настоящего РПГ, даже громче, и за мной принялась стрелять вся свита, а потом весь день они трясли звенящими головами и ковыряли пальцами в заложенных ушах.
Все участники разработки и исполнения были обласканы, и к первому июня первая сотня гранатометов и дивизион РС отправились в распоряжение Берестина.
С Вячеславом Михайловичем мы развернули грандиозную дезинформацию на дипломатическом фронте. Широко объявили о готовящихся на начало июля больших маневрах Западного и Киевского округов по типу маневров тридцать шестого года, пригласили на них высшее руководство вермахта, причем район маневров определили аж под Бобруйском, фронтом на Могилев. Немцы, наверное, хихикая про себя, приглашение с благодарностью приняли. Тогда мы, продолжая изображать из себя идиотов, обратились с просьбой до начала маневров познакомить наших генералов с опытом боев на Западе и принять к себе на стажировку сотню-другую наших летчиков. В знак подтверждения горячей дружбы. Они и на это согласились, и завязались долгие дебаты о сроках, программах и прочем. Они-то считали, что еще более усыпляют нашу бдительность. Да еще Молотов намекнул через Шуленбурга, что не против обсудить новые предложения о разделе сфер влияния и о Ближнем Востоке. А в качестве акта доброй воли, мол, не исключен пропуск немецких войск через нашу территорию в Индию. Вот бы смех был, если б они вправду согласились!
На столе у меня постоянно лежал график движения армий из Сибири, Средней Азии и Дальнего Востока. Эшелоны шли по ночам, плотно, как в войну, а днем замирали на глухих разъездах и полустанках.
Но времени все равно не хватало, и я придумал еще одну хитрость, до которой тогда не дошла еще военная мысль. Для каждой дивизии и корпуса были заранее определены позиции развертывания, командиры переброшены туда самолетами и там с помощью личного состава местных частей, приступили к разметке районов дислокации, оборудованию КП, уяснению задач, рекогносцировке и прочему. Войска в эшелонах шли тоже не как придется, а по схеме: впереди всех комендантские взводы полков, батареи управления и артразведки, саперные подразделения, и лишь потом — собственно пехота. В результате сроки боеготовности сокращались, наверное, раз в пять. Я хорошо помню (по книгам, конечно), что бывало, когда в начале войны полки и дивизии сгружались из поездов в чистом поле и сразу попадали в заваруху. Пехота здесь, артиллерия за двадцать километров, а где штаб — вообще никто не знает…
Надежда не пустить гитлеровцев за старую границу постепенно представлялась все более реальной.
А дни мелькали. Закончился май, покатился к середине июнь. Я до того сжился с натурой Сталина, что почти уже и не чувствовал, что я — это не он. Я просто был самим собой, знающим и умеющим все, что требуется.
Тело Сталина настолько помолодело, что приходилось всеми силами это маскировать. Но Молотов все же сказал: «Поделись секретом, Коба, столько работаешь, а посвежел, как после двух месяцев на Рице». Отшутился как-то. Но Молотова решил окончательно от себя удалить.
Работа и власть, конечно, увлекали, и посторонние мысли редко приходили в голову, но иногда до того хотелось расслабиться, учинить что-нибудь этакое… Еще — зверски надоела серая сталинская униформа. Сменить бы ее. Только на что? Думать надо. Объявить, что ли, себя маршалом? Тогда погоны нужно вводить, не дожидаясь сорок третьего года. Решил все же отложить до первой победы.
В общем, шапка Мономаха действительно тяжела.
Проблемы возникали ежедневно и ежечасно. То звонил Карбышев и докладывал, что наличными силами не успевает привести в порядок старую границу и одновременно оборудовать предполье, и приходилось искать способы двинуть вперед две армии Резервного фронта, на ходу меняя графики перевозок. Выяснилось, что не хватает средств связи, и я снова должен был лично приказывать, в каких областях и районах демонтировать гражданские телефонные и телеграфные линии. В формируемых моторизованных частях образовался острый дефицит механиков-водителей, и по всему Союзу приходилось выдергивать шоферов и трактористов, да так, чтобы и это не слишком бросалось в глаза. Кто так уж сразу заметит, что вдруг в Ярославле, Тбилиси и Ленинграде почти невозможно стало поймать свободное такси?
И так далее, и тому подобное. Да к тому же все время надо напрягать память, соображая, какой еще опыт грядущего может пригодиться, и какая еще самоочевидная глупость осталась незамеченной и неисправленной. Нередко вспоминалось действительно важное, но тогда следовало ломать только-только налаженное и делать все наоборот. Вот и решай каждый раз, что предпочесть…
Попутно я продолжал изучать личность своего «альтер эго», разработав систему тестов. Непросто было сообразить, каким образом ставить самому себе вопросы и получать объективные, не зависящие от позднейшего знания ответы. Однако придумал, чем и горжусь.
И результат тоже получился нетривиальный.
Товарищ Сталин, оказывается, отнюдь не столь гениален, проницателен и злокознен, как принято считать. То есть никакой он не грандиозный стратег, на многие годы вперед определивший методику захвата власти, неторопливо и тщательно плетущий интриги, продумывающий партию, как Алехин. Это для него слишком лестное сравнение, придающее И.В. пусть мрачное, но величие.
Единственно, что Сталин действительно умел, так это создавать у ближайшего окружения иллюзию железной воли и абсолютной непогрешимости своих решений и поступков. И — «чувств никаких не изведав» — ликвидировать тех, на кого гипноз и обаяние его личности не действовал или действовал не в должной мере.
Сам по себе товарищ Сталин был человеком довольно средних умственных способностей, вдобавок почти напрочь лишенным альтернативного мышления и умения предвидеть более-менее отдаленные последствия своих действий. Продолжая шахматные сравнения, скажу, что он видел игру максимум на два-три хода. Отсюда и все его шараханья в теории и практике. К примеру: возникли осложнения с хлебом — отнять его у крестьянина силой. Не хочет, сопротивляется — послать войска, начать сплошную коллективизацию. Увидел, что перегнул — тут же статейку «Головокружение от успехов». Ну и так далее. Снизилась трудовая дисциплина на заводах — нате вам закон об уголовной ответственности за опоздания и прогулы. За Кирова кто-то там на съезде голосует — чего разбираться, Кирова убрать, делегатов перестрелять. Заметил, что Тухачевский задумываться сверх меры начал, там где надо только в ладоши хлопать, — к стенке Тухачевского и еще пол-армии за компанию… Всегда, в любой ситуации, принимается решение самое примитивное, самое лобовое, без малейшего представления о последствиях, даже для себя лично, как перед войной…
Главное ведь в том, что приход к власти именно такого человека в таком качестве оказался практически неизбежен — после всего, что уже было наворочено. Похоже, только Ленин понял это, в трагическом бессилье своей болезни пытаясь повлиять на ход событий, но «завещание» его не сработало.
А вообще не хочу больше об этом писать. Сердце ныть начинает от бессильной злости и стыда за великий народ и великую державу. Добро бы хоть покорились тирану, стиснув кулаки и зубы, с мечтой об освобождении, как в иные-прочие времена, так ведь нет же — обожали, преклонялись, добровольно признали живым Богом и «Лениным сегодня». Похоронную Ходынку сами себе устроили… И не нашлось ни Штауфенберга своего, ни Гриневицкого! Разве что Рютин, напрасный герой, преданный своими же товарищами… Ох и тошно обо всем этом думать, даже сейчас, когда вроде бы делаю невозможное. Только наяву ли?
Но хватит, не время душу травить.
11 июня я собрал у себя расширенное совещание генштаба, наркомата обороны и командующих округами. На нем утвердили состав ставки верховного главнокомандования. Окончательно согласовали план первого этапа войны.
Ближайшая задача — измотать врага маневренной обороной и остановить на линии Лиепая — Шяуляй — Вильнюс — линия старой границы — Кишинев — Измаил. Последующая — позиционная оборона в течение двух-трех месяцев с возможными прорывами противника на главных операционных направлениях. В любом случае — удержание сплошного фронта западнее Днепра.
Цель кампании сорок первого года — подготовка зимнего контрнаступления.
Выходило довольно убедительно. И, казалось, можно в будущее смотреть спокойно, делать свое дело без нервов и лишней суеты.
Однако, были еще и сны.
По заведенному Иосифом Виссарионовичем порядку вначале я приезжал на ближнюю дачу в час, бывало и в два, пил ночной кефир, хотя хотелось кофе (но тело чужое — и запросы чужие), и быстро засыпал, чтобы встать в десять-одиннадцать. Затем постепенно мы пришли с ним к историческому компромиссу: дела я стал заканчивать не позднее двадцати трех. Сменил постоянного, еще с тридцать первого года, шофера и за городом сам садился за руль — час-полтора носился, как черный призрак, на длинном «паккарде» по пустым дорогам и просекам. Освеженный прибывал на дачу, сам себе заваривал кофе, гулял по саду, среди кустов и деревьев, освещенных луной, где мучительно пахло ночной фиалкой…
Но потом начались сны.
Они возникли неожиданно на третьей, примерно, неделе моего перевоплощения. Яркие, цветные, без обычной в снах неопределенности и недоговоренности. И довольно целенаправленные, как я понял.
Значит, так. Я, ощущающий себя именно Сталиным, а не Новиковым, оказываюсь в неизвестном городе. Похожем на старый Тифлис конца прошлого века. И хожу, хожу по узким улицам, вьющимся по склону горы, захожу в тесные дворики, в полуразрушенные дома, ищу людей, которые должны объяснить, зачем я здесь.
Вместе с тем, что я Сталин, я одновременно и кто-то другой, помнящий то, что Сталин помнить не может, например — пронзительно синий и морозный день его смерти, и пасмурно-туманный день похорон, серые полубезумные толпы на улицах, военные патрули, бронетранспортеры, рыдания и крики раздавливаемых о броню и стены людей.
Но самое главное, что в этом городе я встречаю Гитлера. Встречаю и не ощущаю в нем злодея, напротив, это глубоко утомленный жизнью человек, который мечтает только о покое, и мы едем с ним на рыбалку на озеро, похожее и на Рицу, и на Селигер. Там за ухой и рюмкой «Московской» он открывает мне душу.
«Андрей, — говорит он, — я про тебя все знаю. А ты про меня? Ты думаешь, мне легко быть Гитлером? Это ведь теперь и не фамилия, а некая формула. Гитлер! Никому не интересно, что я был человеком, о чем-то думал, что-то любил, а что-то нет. Гитлер, и все. А я такой же Гитлер, как ты — Сталин. Я, может, ничего не хотел в жизни, кроме как бродить по Гарцу с этюдником, писать акварели, выставляться, заслужить имя… Но меня призвала судьба. А тебя разве нет? И вот мы, величайшие люди в истории, стали величайшими врагами. А нужно ли это нам и нашим народам? Представь себе, что два последних века именно Германия и Россия были наиболее близки и могли бы определять судьбы Европы и мира. Не случайно у нас был Маркс, а его идеи воплотил в жизнь ваш Ленин. А теперь ты и я! Мы взысканы судьбой. И если мы с тобой объединимся и объединенной силой сокрушим мировую плутократию? Они же враги одинаково и тебе и мне! И во всем мире останется только Германия и Россия, неужели мы не договоримся с тобой и не разделим мир по справедливости? Ведь когда ты победишь меня, тебе будет очень и очень плохо. С тобой мы поймем друг друга, а Черчилль и Трумэн тебя никогда не поймут. А мировой сионизм? Что ты сможешь без меня? Одного тебя просто раздавят…»
Я просыпался и глядел в синеющее окно, пытаясь поймать грань между сном и явью, и когда наконец понимал, кто я и на каком я свете, начинал думать. Не о том, что слышал во сне, а откуда это взялось. Не из моего же подсознания, потому что я, Новиков, так думать не могу. Значит из него, из Сталина? Он что, всерьез обдумывал такой поворот? Может, поэтому и в войну не верил, и не готовился к ней? Ждал, когда Гитлер на самом деле придет к нему с предложением союза? Начало-то ведь и на самом деле было положено. Договор о дружбе, пунктуальнейшие поставки сырья и хлеба, предательство западных коммунистов и социал-демократов. Отчего не допустить, что он верил, будто Гитлер и вправду его «альтер эго», и судьба страны — в союзе с Германией?
Ведь и вправду, от союзов с Англией и Францией Россия только и неизменно проигрывала. Все нами пользовались, обманывали, наживались на нашей крови… А если б в первую мировую Россия с Германией — против Антанты? Бьоркский договор в действии. Что бы получилось тогда, как изменился бы мир?
Скажет кто-то: союз с Гитлером аморален! Так он и аморален только потому, что гитлеровцы столько натворили именно у нас. А наоборот посмотреть? Союзнички наши, американцы, англичане, французы разлюбезные, прочие объединенные нации? Такие уж они гуманисты? Китай, Алжир, Корея, Вьетнам, Ближний Восток, Камбоджа, Африка, Куба, Чили, Никарагуа, Сальвадор… Что, меньше убитых, меньше садизма, меньше подлости и предательств? И атомные бомбежки, и атомный шантаж, и гонка вооружений, и все, и все прочее…
В то же время я чувствовал, что и это — не мои мысли, хоть и выглядят моими, не мои чувства. Для меня — в чистом виде Новикова — союз с Гитлером все равно невозможен, потому что фашизм — всегда фашизм, а перечисленные грехи западных демократий — отклонения, большинство народов и даже правительств тех стран их так или иначе осуждали.
Грехи и даже преступления демократических стран я простить могу, а самый великолепный гитлеровский и сталинский порядок — никогда!
Как-никак, на Западе я прожил почти три года и свободен от пропагандистских стереотипов.
А сны с теми или иными вариациями повторялись, и суть в них была одна. Пока я наконец не догадался, что, наверное, начали меня корректировать мои хозяева-пришельцы, что не устраивает их наша с Алексеем политика, что не такого от меня ждали поворота.
А когда тебе слишком грубо навязывают чужую волю, даже и с тем, с чем раньше был согласен, начинаешь не соглашаться. И я решил — нет, ребята! По-вашему не будет. Пока я здесь и жив — не будет! И все равно сделаю так, что даже когда вы меня убьете или выдернете из сталинского тела — не допущу. Еще не знаю, как, но не допущу. Это же страшно представить, что они вдвоем сделают с миром…
Но сны по-прежнему снились еженощно, и еще более яркие и убедительные, и все против моей дневной политики. Выходит, значит, что не могут они теперь на меня впрямую влиять? Выпустили джина, а справиться не могут. Ну, а уж из-за угла им со мной не сладить! Какая там у них личная история, не знаю, но человеческую они не понимают. Что-то есть в нас запредельное, алогичное, но выводящее на такие рубежи, с которых и захочешь, а не собьешь!
На всякий случай я прекратил выезды на дачу. Перестала она мне нравиться. Или именно глушь лесная виновата, где глазу некуда глянуть, кроме как на заборы высокие, или прицел у них туда наведен? В Кремле действительно стало легче.
Я спускался в глухую полночь с малого крыльца, проходил через Ивановскую площадь, по наклонным аллеям спускался к Тайницкому саду и медленно прогуливался по его аллеям, глядя через зубцы стен на мигающее тусклыми огнями Зарядье. А в уме набрасывал политическое завещание. Такое, чтоб вернуться к идеям свободы, чтоб никто больше не смог повторить сталинский вариант.
Потом я изложил «Завещание» на бумаге для одновременного опубликования его во всех газетах, по радио, на съезде партии и сессии Верховного Совета, через персонально верных мне людей.
…После заседания Ставки я с Берестиным стоял у парапета Кремлевской стены и говорил с ним так, будто не надеялся больше встретиться.
— Старик, — отвечал мне Алексей. — Наверняка мы с тобой слишком хороши для этого мира. Ты бы знал, товарищ Сталин, какая огромная инерция. Я считал себя резким парнем, но, ей-богу, мне муторно жить. У меня уже не хватает воли. Я читал книги, но раньше не верил! Мне казалось, что можно убедить и увлечь любого, если все правильно рассказать. Но я увидел, что нет. Что люди, которым положено быть умными и честными по положению, являются или идиотами, или саботажниками. Им лучше сталинская пуля и палка, чем моя свобода, демократия и ответственность. Я вызываю к себе первого секретаря обкома и говорю, что нужно делать. А он мне начинает плести санкционированные тобой благоглупости. Насчет грядущего урожая, задач пятилетки и прочее… Я говорю: какая тебе пятилетка, через неделю немцы твой хлеб жрать будут, а он: товарищ Сталин не допустит. Я их не то что смещать, я их завтра пересажаю всех на окружную гауптвахту!
— Ну и давай, — говорю я ему.
— Трудно, — отвечает Алексей. — Они все же наши люди. Смотрю я на него и знаю, что в тот раз он геройски погиб, отстреливаясь от танковой дивизии СС из именного ТТ… А другой, знаю, Власову пойдет служить. И что с ним сейчас делать? Повесить в гараже или оставить, как есть, только отправить в глубокий тыл и, лишив возможности предать, позволить стать героем труда?
— Да, — говорю, — достали они тебя. А мне, думаешь, легче? Как только сталинский террор закончился, все такие смелые стали, только и норовят спасти сталинизм от товарища Сталина. Да еще и пришельцы.
Вкратце описал ему историю со снами. И свои планы.
— Все верно, — говорит. — Если что — отдай власть мне. Или Жукову. Только не политикам. И я, и ты знаем им цену. Я не выношу американцев, но их политическая система двести лет спасает от диктатуры…
— А сам диктаторских полномочий просишь.
— Только на военное время. А потом пусть по-твоему.
— Если ты захочешь власть сдать… Кстати, не думал, как потом жить будем? Если домой вернемся? После такой власти — и опять никто! Приятно будет доживать пикейным жилетом?
Он засмеялся.
— Ничего. Как-нибудь. За себя я спокоен. Опять картины писать буду. А ты фантастический роман соорудишь — в американском вкусе. «Человек, который был Сталиным…»
Посмеялись. Он достал из кармана бриджей серебряную фляжку граммов на триста, протянул мне.
— Попробуй, из графских подвалов. Бочковой коньяк.
— Ты не много пить стал? — спросил я.
— Нет, отнюдь. Даже наркомовскую норму не выбираю. Но стрессы снимаю. Черчилль вон всю жизнь в пять раз больше пил — и алкашом не стал. Так что за меня не бойся… Помнишь, что товарищ Сталин по этому поводу писал? В «Книге о вкусной и здоровой пище», издания 1951 года?
— Помню.
— Андрей, — сказал он, отдышавшись и закурив. — У меня с Жуковым серьезные разногласия. Я предлагаю в первый день войны ввести в промежуток между группами армий «Юг» и «Центр» корпус кавалерии и танковую дивизию в глубокий рейд по их тылам. Рубить коммуникации, сеять панику и так далее.
— А он?
— А он возражает. Говорит, что эти силы можно и на фронте использовать. Что они не смогут выйти из рейда и погибнут.
— Так он прав.
— Это как раз вопрос. Представь — десять тысяч кавалерии и полтысячи танков в глубоких немецких тылах! Во вторых эшелонах групп армий. Там ведь почти не останется подвижных соединений. Две-три недели они смогут гулять там, как хотят. И даже, если не вырвутся, наворочают такого, что на фронте и две армии не свершат! Я спланировал для них прорыв до Варшавы. По-ковпаковски. По лесам, втихаря, ночами. Придадим им поляков из пленных, коммунистов… Ковпак сходил до Сана и Вислы, стал дважды героем. А чем регулярная кавалерия и танки хуже крестьян? Доватора можно на это дело назначить, или Белова.
И тут мне вдруг разговор наш показался сценой из любительского спектакля. Вот бы отключиться от всего, сбрить усы и пойти с Алексеем в знакомый кабачок в подвале на Пушкинской. Мне будет хорошо. Но без усов меня не поймут. Я попался, я в тисках формы, как живой Бог, как очередное воплощение Будды…
— Слушай, командарм, — сказал я Алексею, — давай я не буду сегодня больше Сталиным. Я устал. Хоть сегодня, в последний раз.
Глава 7
А июнь все быстрее скатывался к своему самому длинному дню и самой короткой ночи. Но для Берестина уже исчезло это разделение суток на день и ночь, остался один бесконечный рабочий день, прерываемый случайным, как и где придется, отдыхом. Приходилось самому все контролировать, и тащить за шиворот, и бить мордой об стол, и срывать в приступе священной, какой-то петровской ярости кое с кого петлицы, совершая обратный процесс — из генералов в комбаты, потому что разучились многие работать самостоятельно и творчески, а многие изначально не умели, воспитанные в роковое последнее десятилетие, а иные и не хотели — рискуя, но ожидая, что может и обратно все повернуться.
Но дело тем не менее шло, и все чаще Берестин думал, что, пожалуй, он успел, и теперь даже без него — обратного хода нет, война пойдет по-другому.
На легких Р-5 или У-2 командарм носился по всей гигантской площади округа.
…По узкой, но хорошо укатанной и посыпанной щебнем дороге его провели через линию отсечных позиций второй полосы обороны.
Здесь должны были сойтись острия танковых клиньев второй и третьей танковых групп немцев и, соединившись, рвануть на оперативный простор, по кратчайшему направлению к Москве.
То, что Берестин видел, его устраивало. Шесть линий хорошо оборудованных окопов, орудийные дворики и танковые аппарели, соединенные ходами сообщения, обеспечивали надежный и скрытый маневр силами и огнем, промежутки между позициями хорошо фланкированы, лес на сотни метров в глубину подготовлен к сооружению завалов на танкодоступных направлениях, размечены сектора обстрела и составлены огневые карточки и таблицы на каждое орудие. Прорыв такой обороны даже у хорошо подготовленного врага займет не одни сутки.
Берестин со свитой, своей и из местных командиров, миновал окопы боевого охранения. Лес кончился, открылась пологая, чуть всхолмленная равнина, покрытая редким кустарником, пересеченная несколькими ручьями и поблескивающими в зарослях осоки не то озерцами, не то болотцами. На западе, примерно в километре, поднималась гряда холмов.
По карте Берестин знал, что и как здесь размещается, но на местности видел впервые.
До холмов они домчались в минуты.
— Справа и слева минные поля, — сообщил саперный подполковник. — Три линии через сто метров, и все пристреляны.
От площадки у подножия холма, перед которой машины стали, вела вверх бетонная лестница, заканчивающаяся массивной железной дверью. У двери стоял часовой. Потом они шли длинными бетонными коридорами, тоже с железными дверьми по сторонам, и вышли в конце концов в тускло освещенный пасмурным дневным светом капонир. В центре на вращающейся металлической платформе грузно прижималась к смазанным тавотом рельсам длинноствольная пушка солидного калибра.
Старший лейтенант в рабочем флотском кителе, увидев сияющую нашивками и петлицами процессию, отчаянно выкрикнул «Смирно!» и кинулся рапортовать.
— Орудие, конечно, не новое, — извиняющимся тоном сказал оказавшийся тут же морской полковник — командир боевого участка, — но мощное. Восьмидюймовка системы Канэ, дальнобойность сто кабельтовых, то есть почти девятнадцать километров, вес снаряда четыре пуда…
Берестин выглянул в длинную амбразуру, вдоль которой на полозьях могла двигаться полуметровой толщины стальная заслонка.
Вид отсюда открывался великолепный. Распахнутая на десяток километров равнина, с дорогами, рощами, реками и озерами, крышами деревень и бывших панских фольварков. В километре перед УРом тянулся глубокий, разветвленный овраг. Чуть правее виднелась линия железной дороги на Барановичи — Брест — Варшаву. По ней можно было подбросить для усиления обороны железнодорожные транспортеры со ставосьмидесятимиллиметровыми морскими орудиями.
Берестин, как и Марков, не представлял пока, как бы он повел себя на месте немецкого генерала, внезапно упершегося в такую позицию. Расчет-то у немцев на то, что эти УРы давно демонтированы и даже взорваны. Так ведь оно и было в той действительности. Еще одна загадка сталинской стратегии… А теперь вражеским танкам придется наступать десять километров по открытой местности, под огнем тяжелой артиллерии.
Невозможно вообразить, о чем думали наши полководцы. Ну ладно, признали линию ненужной, оставили, разоружили, бросили, пусть зарастает травой и кустарником. Но ведь завозили по две-три машины тротила под бронемассив и взрывали! Да и то некоторые доты только трещины давали. Что, взрывчатку некуда было девать? Рабочей силы выше головы? Новую линию строить не успевали, а чтобы ломать старую — и время, и люди были в избытке… Взять бы кое-кого за усы, намотать на кулак, да поспрашивать с пристрастием.
Берестин сплюнул.
Этот центральный узел обороны потянулся по фронту на двести с лишним километров, прикрывая минское, а значит, и московское направление, и взять ее в разумные для немцев сроки им не удастся. Можно только обойти.
Конечно, командиры боевых участков и войск полевого заполнения доложили Берестину о множестве недоделок и прочих трудностях объективного и субъективного планов, но теперь трагедии в этом Берестин не видел. Ничего подобного не имел ни один генерал прошлого сорок первого года. А ведь там, где войска заняли укрепрайоны вовремя — по Днестру на Южном фронте, — немцы с румынами за полтора месяца выбить их так и не смогли, и УРовские батальоны оставили свои позиции по приказу, когда фронт прогнулся аж до Николаева.