Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса
Шрифт:
Одиссей издалека видел богатырскую фигуру Аякса. Облаченный в сверкающий золотом доспех, наглухо закрытый щитом-исполином, поднять который не достало бы сил ни у кого. Большой походил на ожившую башню. Страшен, медлительно-неистов. Вдохновленные примером вождя, его бойцы тоже не ударили в грязь лицом. Троянцы дрогнули, попятились, — и тут из-за дальних холмов, с многоголосым воем и гиканьем, выплеснулась полноводная людская река.
Киконы, как потом скажет Калхант. Союзники Трои.
Другого он не скажет, пророк: откуда взялись?! Ведь не было там ни души!..
Дальше стало не
В залив входили корабли. Много кораблей. Неужели отъезд Лаэрта-Садовника «в деревню» пошел прахом, и могучий троянский флот все-таки ударил в тыл с моря? В следующий миг над передовой триаконтерой взвились две львицы на голубом: стяг микенского ванакта!
Хвала носатому!
Опустевшая утром стоянка мирмидонцев принимала суда, будто изжаждавшаяся пустыня — дождь. По сходням грохотали сотни пар ног: люди Агамемнона прямо от весел шли в бой.
С воды — в огонь.
— Бей по вождям! — взлетел над полем вечный клич Диомеда.
Значит, путь домой очень прост: надо бить по вождям.
— …Вы неправильно начинали. Дело не в силе. Дело не в мастерстве. Дело совсем в другом; в малом. Просто надо очень любить этот лук…
Роговой наконечник скользнул в ушко тетивы сам собой.
— …Очень любить эту стрелу…
…О да! Просто надо очень любить этот лук! Плавный, но мощный изгиб, тепло костяных накладок, отдающихся ласке пальцев, упругую силу тетивы, прямое древко стрелы с бронзовым жалом на конце — гладкое, любовно отполированное мастером, созданное, как птица, для полета! Надо всем сердцем любить своего врага, связанного с тобой шелковой нитью полета стрелы: ведь ты даришь ему наиценнейший дар — блаженную эвтаназию, легкую смерть! Враг, друг, любимый мой, ты даже не заметишь…
Они не замечали.
Спотыкались посреди боя. Валились наземь скошенной травой. Запоздало понимали: да, все… Счастливцы, им от рождения было дано: понимать. Один, другой, третий… лица проступали сквозь забрала шлемов: рыжий стрелок ясно видел эти лица — размазанные по бронзе, ставшей вдруг прозрачной. Кривые зеркала: рты распялены криком, мешки под глазами, желваки на скулах. Только глаз почему-то не было. Только глаз. Лицо всплывало из пучины шлема, а вместо взгляда так и оставалось — щель прорезей.
Острое, будто нож в печени, упоение пронизало рыжего. Светлое и губительное, как восход солнца в пустыне. Азарт охотника, который не оставлял места для любви — к луку ли, к стреле, к добыче…
К добыче?!
— Это твой лук. Его даже украсть нельзя — хозяин руку протянет…
— А что еще он может?!
— …А
Рука с луком упала осенним листом. Выскользнула из пальцев, тщетно мечтая о полете, очередная стрела. И сразу, оказавшись ближе других, бородач-кикон в иссеченном панцире обернулся к рыжему — словно в спину его кто толкнул!
Верные свинопасы не оплошали. Брошенное копье отбили двумя щитами; но из орущего, звенящего месива уже выламывались другие, спеша к стрелку, отказавшемуся стрелять.
Одиссей очнулся.
Где-то далеко заливалось безумным смехом дитя его Номоса. Запрокидывались к небу края земли, гудя под сандалиями киконов: рыжий видел эту землю-чашу глазами бородача, чью шею навылет пронзила стрела, все-таки дорвавшись до вожделенной цели. Да, он стрелял: без радости, без любви, даже без азарта — на одной скуке, ледяной необходимости. Он стрелял, хохотало дитя, и в детском смехе Одиссею слышались отзвуки недавней одержимости убийством. Удержать этот смех в отдалении! не пустить в себя! — откуда-то рыжий знал, что этого делать нельзя, как нельзя было отвечать Ламии-упырихе в давней, почти забытой, едва ли не прошлой жизни. Стоит лишь ответить, впустить — и ты погиб, ты больше не принадлежишь себе, Ламия затопчет тебя ослиной ногой с медным копытом и выпьет всю кровь…
— Кажись, отбились…
Голос у плеча сорвал с глаз багровую пелену. Швырнул обратно в «здесь» и «сейчас» — Одиссей обнаружил, что стоит на чужой колеснице, впившись белыми пальцами в костяную накладку лука. Оба колчана были пусты, а впереди лежала вспаханная нива, выбросив наискось в небо пернатые ростки стрел.
Славные всходы.
— …Вы неправильно начинали. Дело не в силе. Дело не в мастерстве. Дело совсем в другом; в малом. Просто надо очень любить этот лук…
Бывалые свинопасы, косясь на неподвижного басилея, шли трудиться: раздевать убитых.
Собирать урожай.
Осиное гнездо, не лагерь. Но гневный голос Агамемнона слышен издалека: громом над жужжанием. «Порядок наводит», — дернул щекой Одиссей, пересекая площадь народных собраний.
— …За год! за год!! за целый год!!! Один несчастный городишко взять не смогли! Ров они выкопали — сатирам на смех! Вал они насыпали, труженики! Где добыча, я тебя спрашиваю?! Где жена моего брата?! Пока мы… в жестоких боях… все западное побережье… хвала богам — троянский флот как корова языком!..
От сердца малость отлегло. Знаем мы этих богов.
Знаем мы эту корову.
— А вы тут… что вы тут?! Диомед, я не с молокососа Пелида спрошу! Я с тебя, красавца, спрошу! Уже спрашиваю!..
Одиссей обогнул спешно устанавливаемый шатер микенского ванакта. И узрел Агамемнона во всей его красе и гневе. Синеглазый Диомед, грязный, как не знаю кто, торчал столбом напротив старшего Атрида: в двух шагах. Хмурился исподлобья, молчал. Но и взгляда не отводил.
Что еще больше распаляло праведный гнев носатого.