Одиссея мичмана Д...
Шрифт:
Пернов провел меня в бывший кабинет начальника ЭПРОНа (его занимал теперь главный врач флотской поликлиники). Кабинет, где обсуждались планы уникальных судоподъемных операций, рождались дерзкие идеи, разбирались подводные поединки, кое-что сохранил из своего былого великолепия: темные дубовые панели, хрустальную люстру, камин черного мрамора с бронзовыми виньетками и зеркалом, которое еще помнило коренастого энергичного адмирала с кудрявой проседью черных волос. Помнило оно и высокого седобрового моряка в кителе без нашивок, не раз молвившего на «крыловских ассамблеях» свое веское слово военспеца.
Море не оставило этот дом и поныне. Над его парадным горит красный неон: «Маяк». Большую часть здания занимает заводской клуб старейшей русской верфи – Новоадмиралтейского производственного
Отсюда, из окон этого кабинета, в октябрьскую ночь семнадцатого года хорошо была видна «Аврора», бросившая якорь напротив – у Николаевского моста. И отблеск выстрела ее бакового орудия полыхнул и исчез в таинственной глубине надкаминного зеркала…
Я верю в магию старых стен, верю в их способность помогать всякому, кто пытается постичь прошлое не только с помощью бумаг и музейных экспонатов… Именно поэтому ветерану ЭПРОНа, заслуженному изобретателю РСФСР Анатолию Федоровичу Мауреру (номером его телефона снабдил меня Чикер), я позвонил не откуда-нибудь, а из бывшего крыловского кабинета. Энергичный голос сообщил, что он, Маурер, хорошо знал Домерщикова как замечательного специалиста и как человека прекрасных душевных качеств. Перед самой войной Крылов назначил его наблюдающим за постройкой специализированных спасательных судов для ЭПРОНа – «Шлем» и «Водолаз». Последний героически погиб на Дороге жизни, что шла через Ладогу.
Все-таки странная судьба для военного моряка. Полжизни Домерщикова учили топить корабли. Но ему, видно, на роду было написано совсем иное – спасать. Он спасал раненых с торпедированной «Португали», спасал матросов с «Пересвета», спасал затонувшие корабли, строил спасатели, чтобы те спасали потом жителей блокадного Ленинграда… Тут было над чем подумать…
«У КОГО БУМАГИ ДОМЕРЩИКОВА?»
«Эпроновская нить» раскрыла, увы, немногое… Нить вторая ведет меня в Дачное, на бульвар Новаторов, к двоюродной племяннице Домерщикова Наталье Николаевне Катериненко. Это единственный человек в Ленинграде, а может быть, и в целом мире, который хорошо знал Михаила Михайловича в последние годы его жизни. От Павла Платоновича я был наслышан, что Катериненко коренная ленинградка, пережила блокаду, преподавала английский язык в Арктическом училище, а ныне вышла на пенсию. Она предупреждена письмом о моем визите, и я надеюсь узнать у нее очень многое, надеюсь на невероятное – вдруг у нее сохранились бумаги Домерщикова, его походный дневник, письма?
Мы сидим в маленькой квартирке блочного дома, и я слушаю взволнованный рассказ пожилой женщины, волнуюсь сам, жадно забрасываю ее вопросами, сержусь на себя, что сбиваю Наталью Николаевну с мысли, но ничего не могу поделать.
– Дядю Мишу я запомнила уже немолодым. Но это был человек с удивительно молодой душой, несмотря на то, что ему выпало, и все, что он пережил. Он был весел, обаятелен, остроумен, прекрасно танцевал, и я, семнадцатилетняя девчонка, охотно поверяла ему все сердечные тайны. Он лучше мамы мог подсказать, как нужно поступить в той или иной ситуации.
…Жили они втроем – дядя Миша, Колди и Питер – в доме в Графском переулке. Колди, высокая худая шатенка, воспитывала Питера на английский манер. Зимой и летом он ходил в коротких штанишках – с голыми коленками. Еще носил широкополую соломенную шляпу с лентой. У меня до сих пор лежит его английский букварь…
Я перелистал довольно растрепанную азбуку. Корявыми детскими буквами на полях было выведено «Domerschikow», а чуть ниже по-русски, по-деревенски – «Тата».
– Это его учила писать по-русски няня Тоня. Красавица. Она приехала из глухой деревни и писать почти не умела. Но была очень добрым человеком, преданным дядиной семье бесконечно.
Когда Колди с сыном не вернулись из Англии, а это стало известно спустя два дня, на Троицу, Михаила Михайловича арестовали прямо на пароходе. Тоня сохранила квартиру, все вещи, все, все…
Дядя вернулся в Ленинград с Екатериной Николаевной в году тридцать шестом – тридцать седьмом… Снимали где-то комнату. Бедствовали. Дядя никак не мог устроиться на работу. И вдруг, счастье, его взял к себе начальник ЭПРОНа Фотий Иванович Крылов. Очень скоро Михаил Михайлович получил комнату в новом доме, который был построен специально для работников этого ведомства. Его и сейчас так называют: «дом ЭПРОНа». Это на улице Скороходова, бывшей Большой Монетной, немного в стороне от Каменноостровского проспекта. Да… Жизнь Михаила Михайловича наладилась, его ценили, он был при деле, носил морскую форму, дружил с писателем Новиковым-Прибоем. Тот даже в гости к нему приезжал. Но вскоре началась война. Мы жили в другой части города и потому в первую блокадную зиму оказались разобщены. Трамваи не ходили. Пешком в такую даль не добраться. В общем, о дядиной смерти я узнала спустя почти год. Екатерина Николаевна выжила. Я помогла ей устроиться в заводскую столовую мыть котлы. Потом она работала в детском саду воспитательницей. И после войны там так и осталась. Умерла она не так давно, по-моему, в конце семидесятых. Ее разбила болезнь Паркинсона, и соседи по квартире свезли Екатерину Николаевну в дом престарелых. Детей и близких родственников у нее не было.
– Бумаги! Бумаги Домерщикова, его дневники, письма, фотографии… Где это все? Это могло у кого-нибудь сохраниться?
– У меня, кроме букваря Питера, – вздохнула Катериненко, – и двух детских фотографий дяди, ничего не осталось.
Она достала два старинных фото на толстых паспарту с вензелями петербургского ателье.
СТАРЫЕ ФОТОГРАФИИ. Три маленьких мальчика, три брата в матросских костюмчиках, внимательно смотрят в объектив аппарата. Для одного из них – Михаила Домерщикова – этот наряд оказался пророческим. Форму моряка он так и носил с трех лет и всю жизнь, до самой смерти… На втором снимке, сделанном спустя лет семь, все те же три брата, но пути-дороги их уже наметились и разошлись: старший – Платон – облачен в мундирчик училища правоведов, на плечах среднего – Константина – лежат кадетские погоны, младший же – Михаил – стоит в центре, облокотившись на старинный фолиант. Мальчику лет десять, на нем ладно сидит бушлатик Морского кадетского корпуса с якорьками на лацканах. Он смотрит уверенно, с достоинством и вместе с тем с той комичной серьезностью, с какой дети копируют взрослых.
Я разглядываю его без улыбки. Там, в разводьях смутного фона, я вижу корабли этого мальчика – «Аврору» и «Олег», «Жемчуг» и «Пересвет», «Младу» и «Рошаль»… Его ждут Цусима и скитальчество по Австралии; конные лавы Дикой дивизии и взрыв корабля в студеном зимнем море; его осенит жертвенная женская любовь и очернит чудовищная клевета. Все будет в его жизни. И он смотрит в нее бесстрашно.
– Может быть, Екатерина Николаевна, – робко предполагаю я, – взяла с собой в дом престарелых бумаги и фотографии мужа? Может быть, они там и лежат где-нибудь в архиве?
Наталья Николаевна только покачала головой.
– Не думаю… Екатерине Николаевне в ее беспомощном состоянии было не до бумаг…
– В каком доме престарелых она умерла?
– На Смольной…
Я снял трубку и по «09» узнал нужные телефоны.
– Нет, – ответили мне. – Личные архивы наших пациентов мы не храним. В лучшем случае вы сможете отыскать лишь историю болезни гражданки Домерщиковой.
История болезни… Мне нужна была история жизни. Как глупо хранить «скорбные листы», как досадно, что у нас не принято подводить итог человеческой жизни хотя бы на одной тетрадной страничке! Имярек такой-то прожил столько-то, совершил то-то и то-то, оставил после себя столько-то взращенных детей, построенных домов, посаженных деревьев, вырытых колодцев, написанных книг… И пусть бы эти тетрадные странички, пусть бы эти кратчайшие истории жизни вместо историй болезней хранились бы вечно – при ЖЭКах или районных архивах, при кладбищах или загсах. А может быть, вместо какого-нибудь ресторана (не разорился бы наш общепит) устроили бы хранилище для подобных биографий. Ведь даже от самой заурядной жизни должно оставаться нечто большее, чем даты на надгробии…