Одна кровь на двоих
Шрифт:
«И к черту!»
Кое-как вытащив себя из воды — сколько у нее сегодня воды! Прямо моря! — не вытираясь, голышом, дотащилась до кровати, упала в постельный уют и заснула. Сразу.
Проснулась от голода или оттого, что отдохнула и выспалась, но голод был основной побудительной, в прямом смысле слова, причиной.
Не сразу сообразив, где она, что вокруг нее. который час и день, села на кровати и огляделась. Так, понятно: это ее номер люкс. Темно. Не ночь-полночь, но поздний вечер.
Через распахнутую балконную
В животе требовательно заурчало.
— А сколько у нас времени? — вопрошала Мария Владимировна пространство.
Время оказалось девять с минутами вечера. Она проспала обед, ужин — и что там бывает еще в пансионатах?
— Полдник! — ответила себе. — Или полдник — это в пионерлагерях?
Машка позвонила в ресторан, заказала в номер ужин и, поколебавшись, бутылку вина.
«Доставка — это, видимо, приобретенный и закрепленный во мне американизм. Удобно ведь!»
Принесшего заказ молоденького официанта она попросила сервировать столик на балконе.
— А это лично от шеф-повара! — торжественно произнес официантик и выставил на стол ведерко с воткнутой в лед бутылкой шампанского и тарелочку с малюсенькими шоколадными трюфелями ручного изготовления. — В знак восхищения вашим героизмом!
— О господи! — переполошилась Машка. — Откуда он знает?
— Ну что вы! — светился радостью приобщения к событию мальчонка. — Весь пансионат знает!
— О господи! — повторила Машка. — Уберите, пожалуйста, это ведерко, поставьте в комнате куда-нибудь.
Ей было неловко.
Официанствующий мальчик шмыгнул туда-сюда, бравируя исполнительностью.
— Свечи? — спросил, наклонившись.
— Чего мелочиться? — не согласилась раздосадованная Мария Владимировна. — Тогда уж костерок запалим!
Юноша вопросительно улыбнулся, заподозрив юмор. Машка подумала, какая богатая палитра улыбок на все случаи жизни в арсенале столь юного работника сферы обслуживания. Далеко пойдет! И заторопилась отпустить мальчишку, вместе с его улыбками.
Перекусив немного, Маша закинула ноги на второе кресло, отпила вина и закурила.
«Что-то я курить стала, — рассматривая дымящуюся сигарету в пальцах, отвлеченно подумала она. — Может, подгребает незаметно эдакая заслуженная одинокая профессорская старость в клубах дыма, с элементами самолюбования?»
Она живенько представила себя дамой почтенного возраста, восседающую в кресле с высокой спинкой, что-то в ампирных тонах, пыха-ющую папироской и принимающую трепетное придыхание поклонения учеников.
М-м-да!
— Не хочу профессорскую старость, хочу академическую! — как пушкинская старуха с требованием владычества морского, заявила вслух Мария Владимировна.
Она посмотрела на дом господина Победного, плывущий сквозь теплый летний вечер. Дом располагался боком к пансионату и к балкону, где восседала за поздним ужином профессорша. Центральный вход дома-усадьбы был обращен к реке, противоположный — к дороге и воротам. Из-за высокого забора просматривалась часть дома от половины второго этажа, третий и мансарда под отдельной островерхой крышей, профиль балкона второй мансарды над входом под покатой крышей, смотрящей на дорогу.
Машку этот дом заворожил сразу, как только она его увидела. Ни вычурности, ни пошлости, ни нуворишской крикливости.
Много дерева, мало камня, вписанный в ландшафт, как его естественное продолжение, с ломанными под разными углами крышами, с флюгером на самой высокой точке, прочно, основательно стоявший на земле — никакого перебора в ажурах, в романтизме. Такой мужской, серьезный дом, но не давящий, а с добавлением воздуха, легкости.
Теперь она знала, чей это дом.
Дмитрия Федоровича Победного, ее самой большой девичьей любви!
Который ее не узнал.
«Неужели я так изменилась? — спросила Маша у светящихся окон усадьбы. — Или не его размерчик? Дамочки старше двадцати пяти не объект его интересов? Или настолько я была ему безразлична в моем детстве, что он и не запомнил меня?»
Нет. А вот это — нет!
В то свое лето Машка сильно заболела.
У нее случилась какая-то запредельная температура. Бабушка и соседи дядя Федя и тетя Лида, родители Димы, суетились возле нее полночи. Машка видела их лица размыто, нечетко, и ей хотелось плакать, но слезы высыхали, испарялись, не излившись. И она не могла держать глаза открытыми.
А потом у нее начался бред.
Страшный! Ужасно страшный бред!
Сначала была просто чернота в ярких серебристо-голубых мерцающих звездах. Она знала, что из черноты надо выбираться — ухватиться за что-нибудь и выбираться! Но, что бы она ни брала в руки, оно стремительно истончалось до ниточки, тянущей ее в черноту.
Машка бросала нитку и шарила руками в темноте, искала торопливо прочное, большое, за что можно было схватиться, собирала в большой ком одеяло, сжимала в кулаках, но оно мгновенно растворялось, превращаясь в ниточку.
Ей было так страшно! Страшнее всякого страшного!
Ужасно! Непереносимо! И она знала, что надо спешить, очень-очень торопиться!
Она хваталась за что-то, оно мгновенно истончалось, становясь шелковой серебристой ниткой, тянущей в черноту.
Машка не успевала стряхивать с ладоней эти нитки, они сплетались в искристую серебристую паутину и тянули, тащили ее за собой. И тут чернота стала медленно крутиться, заворачиваясь в огромную трубу, ускоряясь и ускоряясь, а Машка оказалась внутри вертящейся черной трубы, по стенам которой в другом направлении крутились светящиеся звезды, а паутиновые нити окутали ее тельце и тащили в черноту.