Однажды мы встретились (сборник)
Шрифт:
Когда он застывал в этой дурацкой позе, Кирилл сжимал кулаки. Что-то горячее — жалость какая-то, обида, а вместе с тем и злость — распухало в его груди, и требовалось немедленно убежать или, может, треснуть младшего по этой согнутой шее, врезать по впалой брехушке, заросшей косицами светлых волос. И плачем его, болью унять на секунду свою муку, а потом плакать тайком, что причинил эту боль.
Теперь-то ему, взрослому человеку, совсем не хочется помнить об этих странных вспышках мстительной злобы. Но — помнится. Все помнится очень ясно, потому что никакие сны, никакие видения здесь ни
— Ну, пошли!
— Счас, — торопливо бормочет младший. — Счас.
Они стоят перед большим квадратным окном-витриной. За толстым стеклом пирамидкой составлены банки американской тушенки, гроздью висит колбаса в обитом жестью углу.
Коммерческий магазин.
Осень сорок шестого.
Кириллу почти двенадцать, младшему еще нет семи.
С собою у них пустое ведро, кусок завернутого в толь карбида, саперная лопатка. Они идут за сусликами, и спешить им некуда. До сумерек еще порядочно, а в жару суслик редко сидит в норе.
Да, они идут за сусликами.
Сначала — парком, где старые клены уже сбросили под ноги первую порцию листьев, прикрыв остатки ржавого хозяйства войны. Парк тихий, почти без птиц, буйно заросший кустарником и лебедой. Легкий ветерок беспокоит акации, сухо шуршит гроздьями бурых стручков. А в безветрие — стоит приостановиться, прислушаться — и услышишь, как тихо трескаются и закручиваются эти стручки, роняя мелкие лаковые семена.
В этом парке весной сорок четвертого целые сутки гремела война, и если пошарить в присыпанной бурой листвою траве, то и теперь всегда найдешь что-нибудь интересное, вроде солдатского котелка, наполовину вросшего в землю и оттого кажущегося черепахой, которая вот-вот выпустит из-под панциря ноги и поползет. Конечно, котелок — что? Интересней найти гранату, чтобы глушить в речке рыбу. Но гранаты давно что-то не попадаются.
После парка — главная улица, мощенная булыжником. В конце ее — вокзал. Еще зимой младший бегал туда петь песни перед солдатскими теплушками и бывал сыт, но с весны на вокзале стало скучно — едут в основном гражданские, а им — дай бог своих прокормить. Да и Кирилл запрещает.
Не доходя до вокзала, у развалин второй школы, они сворачивают. Во дворе, среди груд битого кирпича и искореженных труб, глухо и опасливо гудит барахолка. На улице, прямо на тротуаре, в деревянной колясочке на подшипниках сидит знакомый инвалид, торгует махоркой и калеными семечками.
— Крысоловы, эй! — кричит он, тряся над головой утюжком.
— Мы не крысоловы, — обидчиво говорит младший. — Мы за сусликами идем.
— Ишь ты! Ну и сколько же вы их излавливаете?
— А тебе что? — толкая младшего под ребро, чтоб молчал, небрежно спрашивает Кирилл.
— Курячье капшто! Сопляк, понимаш! Шкурки-то выбрасываш небось?
— Ну?
— Гну! Мне неси. Я им толк дам, у меня руки золотые…
— Была пихта!
— Дак не задаром же, ты, чуда…
— А за что?
— Три шкурки — стакан семечек, — говорит инвалид и, помолчав, добавляет: — Большой.
— Принесем, ага, — радуется младший.
Но Кирилл твердо его обрывает:
— Нет! Вот если хлеба дашь…
— Бандюга! — удивленно и уважительно тянет инвалид. — За шкурки хлеба ему… А ну, кыш отсюда!
За сусликами!
За сусликами через весь тихий, наполовину лежащий в развалинах городок…
И вот, почти в конце дороги, стоят они перед квадратным окном-витриной. Колбасы за толстым переливчатым стеклом вскипают желтыми пузырями подкожного жира. Обилие жратвы завораживает, тянет. Прямо в животе что-то сжимает и тянет. Магазин им не по пути, но никак не могут они его обойти, не могут не остановиться. Постояв, Кирилл презрительно сплевывает липкой слюной.
— Ну давай, дунули!
— Счас, — торопливо бормочет младший, — счас…
На магазинное крыльцо, полыхнув солнцем на погонах, вышел длинный худой военный. Не сходя вниз, он нетерпеливо вынул из газеты кусок хлеба, из другой — толстую, розовожирную пластину ветчины и начал есть. Энергично заходили скулы, жадно и радостно подпрыгивал кадык.
Младший переступил с ноги на ногу.
— Дядь… — выдохнул он.
Военный повернулся, секунду смотрел на братьев, и, пока смотрел, глаза его были как у виноватой и еще не побитой собаки. Потом горло судорожно дернулось, сглотнув непрожеванную ветчину, руки принялись суетливо разрывать надвое остатки бутерброда.
— Давайте, ребятки, сейчас мы вот так…
— Вы что! Мы не нищие! — Кирилл испуганно схватил брата за руку, потащил прочь.
Мурашки бегали у него по спине от вида этого розового с прожилками мяса. И оно все не исчезало из глаз, все лежало на темном, ноздреватом, восхитительно толстом и пахучем куске хлеба. Да, он тоже смотрел. Он только не мог раскрыть рта. А младший сказал, попросил.
Слезы стыда щиплют Кириллу глаза, он сдирает их кулаком, и стыд его внезапно превращается в досаду, в злость.
Приотстав на полшага, он увидел жалкую впадинку брехушки на шее младшего и врезал ребром ладони.
— Вот тебе милостыня! — злорадно пробормотал он. — Вот…
Младший побежал вперед, захныкал и на ходу все отводил в сторону руку с ведром, а оно раскачивалось и било его по ногам.
— Ты! Заткнись! — Кирилл кинулся следом. — Убью!.. Ладно, не реви только, — сказал он, догнав брата. — Я тебе семечек завтра куплю.
Младший остановился.
— Шкурки продадим? — спросил он.
— Шкурки. Продадим шкурок побольше и купим семечек. А потом можем продать семечки и купить кусок такого мяса, ага? А вообще-то лучше всего убежать в Одессу…
Суслик — осторожный, запасливый и проворный зверек. В ту осень много было охотников до его запасов, шкурок и даже до его тошнотносладковатого мясца.
Братья чуть ли не весь сентябрь, с того самого дня, как слегла мать, исправно кормились сусликами, и только в тот, последний вечер им не повезло…
На сентябрьских, набухших сизою влагой облаках болезненной краснотой проступил закат, а у них в ведре все еще лежал одинокий щекастый зверек да килограмма два колосьев — весь его хозяйственный запас.