Однажды преступив закон…
Шрифт:
– Просьбы бывают разные, – медленно сказала Таня. – Но для тебя… Что ж, ладно. Обещаю. Кого я должна убить?
– Никого. Я хочу, чтобы ты честно, ничего не пропуская и не прибегая к иносказаниям, ответила мне на один вопрос: чего ты хочешь в данный момент?
– Болван. – Таня попыталась высвободиться, но Юрий держал ее крепко. – Кто же задает такие вопросы женщинам? Отпусти немедленно!
– Обещаю, что отпущу. Как только ты выполнишь свое обещание.
– Черт возьми! Тебе за бегемотами ухаживать, а не за бабами! Я хочу, чтобы ты немедленно меня отпустил!
Железная хватка внезапно исчезла, и Таня едва устояла на ногах. Юрий поддержал ее под локоть, но тут же снова убрал руку.
– Если это был честный ответ, ты можешь идти, – мягко сказал он. – А можешь
Таня в упор посмотрела на него, резко повернулась и решительно пошла к дверям. На пороге прихожей силы оставили ее, и она тихо заплакала, спрятав лицо в ладони.
Юрий подошел сзади и обнял ее за плечи, прижавшись щекой к мокрым волосам.
– Тише, – сказал он шепотом, – Не надо плакать. Все будет хорошо.
– Как же мы… Как же мы теперь?.. – всхлипывая, спросила Таня.
– Что – как? Как все, так и мы. Как получится. Как сумеем, так и сыграем. Тебе есть, что терять?
– Нет. Кроме тебя, мне терять нечего.
– А мне – кроме тебя. Так что волноваться не о чем. Мы с тобой еще станцуем буги-вуги!
– Вот дурак. – Таня повернулась к нему лицом, улыбаясь сквозь слезы. – Спорю на что угодно, что танцевать ты не умеешь. Вообще не умеешь, не говоря уже о буги-вуги. Ну что, спорим?
– С бабой спорить – себя не уважать, – голосом пьяного сантехника ответил Юрий, и они расхохотались. Продолжая смеяться, он наклонился и поцеловал Таню в полуоткрытые губы. Ее ладонь дважды хлопнула по стареньким выцветшим обоям, прежде чем нащупала выключатель. Свет в квартире погас, и Юрию пришлось взять ее на руки, чтобы она не заблудилась в темноте по дороге к его старому скрипучему дивану.
Глава 17
Теплоход причалил бортом, и от легкого, почти неощутимого толчка часть дорогого армянского коньяка выплеснулась через край огромного хрустального фужера и неопрятной лужицей растеклась по матовой поверхности стола. Сидевший за столом огромный рыхлый человек лет пятидесяти с молочного цвета кожей и огненно-рыжей шевелюрой неодобрительно покосился на эту лужицу и отпустил короткое ругательство в адрес капитана теплохода, который, по его мнению, зря получал бешеные бабки и, похоже, уже успел нализаться, хотя было еще только полдесятого утра. То обстоятельство, что сам он в этот ранний час готовился заправиться уже третьим фужером “Арарата”, рыжего толстяка ничуть не волновало: как хозяин всего, что его окружало, он был выше критики.
Хозяина теплохода звали Константином Ивановичем, хотя в кругу своих знакомых он был больше известен как Костя-Понтиак. Подумав, он отставил фужер в сторонку и, протянув пухлую, унизанную массивными перстнями веснушчатую руку, вынул из лежавшего на краю стола роскошного бювара лист мелованной писчей бумаги с золотым обрезом. Некоторое время он, пыхтя и все больше раздражаясь, пытался вытереть коньячную лужу этим листом, но добился только того, что размазал ее на добрую половину стола. Прорычав очередное ругательство, Понтиак скомкал лист, отшвырнул его на середину каюты и, сорвав с жирной шеи шелковый галстук от Версаче, яростно вытер им сначала стол, а потом руки. Пыхтя и отдуваясь, Понтиак расстегнул золотую запонку, высвобождая свои многочисленные подбородки из слишком тесных объятий крахмального воротничка. Поверх белоснежной сорочки на нем был роскошный пунцовый халат со стегаными золотистыми лацканами и обшлагами и толстенная золотая цепь, делавшая его похожим на персонаж бесчисленных анекдотов про “новых русских”.
– Суки, – пробормотал Понтиак, зло скаля золотые зубы. – Твари позорные, волчары рваные…
Стоявший в коридоре у приоткрытой двери каюты гориллоподобный охранник слегка поморщился и поправил сползающий ремень автомата: у хозяина было плохое настроение. Понтиак ночевал на борту своего теплохода уже неделю, опасаясь сойти на берег. Он давно отвык от подобного образа жизни, и, хотя теплоход изнутри больше напоминал дворец, вынужденное затворничество бесило Понтиака все больше.
Понтиак прятался. В течение последних двух с половиной недель на него было совершено четыре неудачных покушения, которые
Больше всего Понтиака бесила информированность противника, порой казавшаяся сверхъестественной. Понтиак давно привык считать себя птицей высокого полета. До какого-то момента Умар и его косноязычные бойцы казались ему мелочью, наподобие попавшего в ботинок камешка. Тем неприятнее ему было обнаружить, что темнолицые дети гор обложили его со всех сторон, как зверя, и он нигде не может чувствовать себя в безопасности. Маршруты его движения по городу, его планы и замыслы становились им известны раньше, чем ему самому, и, куда бы Понтиак ни направлялся, его везде ждала засада. Это заставляло думать о том, что в его ближайшем окружении завелся “дятел”, который постоянно продавал чеченцам самую свежую информацию. Понтиак буквально на стенку лез, думая о том, что чертов стукач становится богаче с каждым прожитым днем, в то время как сам он, уйдя в подполье, нес немалые убытки. Не все можно решить, сидя на борту плавающего взад-вперед по Москве-реке теплохода. Кое-какие дела требовали личного присутствия Константина Ивановича, а он, черт подери, не мог ступить ни шагу, не опасаясь схлопотать пулю в затылок!
За широким, в половину стены, иллюминатором, надраенная медная рама которого сверкала, как червонное золото, мок под мелким осенним дождем покрытый жухлой умирающей травой пологий береговой откос. Примерно на середине склона начиналась березовая роща. Почти голые березы уныло роняли с ветвей последние, мокрые от дождя желтые листья. Стекло иллюминатора было рябым от мелких капель, которые постепенно увеличивались, собираясь вместе, набухали и наконец начинали струиться по стеклу извилистыми ручейками, сбегавшими к нижнему краю рамы, огибая невидимые глазу препятствия на гладкой поверхности стекла. Сидя за столом, Понтиак мог видеть угол облезлой дощатой будки, когда-то выкрашенной в небесно-голубой цвет, ржавые перила со следами белой краски и край покосившегося щита с названием пристани, которой, судя по ее виду, никто не пользовался уже лет десять. От этого унылого зрелища его раздражение только усилилось, и ему вдруг захотелось, как в молодые годы, выйти на разборку с волыной в руке и собственноручно выбить дерьмо из чернозадого ублюдка.
На теплоходе стояла тишина, только откуда-то доносились сбивчивые звуки неумелого пианино – похоже, кто-то из девиц, которых Понтиак повсюду возил за собой, вспоминал полученные в детстве уроки музыки, бездумно перебирая пальцами клавиши стоявшего в кают-компании концертного “стейнвея”. Эти упорные, но безуспешные попытки исполнить “Собачий вальс” на дорогом профессиональном инструменте могли довести до белого каления кого угодно, но Понтиак их почти не слышал: его раздражение было вызвано гораздо более вескими причинами. Он посмотрел на массивный золотой хронометр, казавшийся изящной безделушкой на его окорокоподобной волосатой лапище, и почти в ту же секунду по сходням приглушенно простучали торопливые шаги, где-то загремел железный трап, и вскоре под дверью кабинета послышался негромкий разговор.
Дверь приоткрылась еще немного, и в нее плечом вперед всунулся охранник. Он обращался к Понтиаку, но при этом одним глазом косил на того, кто остался в коридоре. У охранника была странная кличка – Луза. Он обладал тем неоспоримым достоинством, что не доверял вообще никому и всегда был начеку. Когда у дверей кабинета стоял Луза, Понтиак чувствовал себя в полной безопасности.
– Константин Иваныч, – сказал Луза, – там Кощей нарисовался. Говорит, ему назначено.
– Пусть войдет, – проворчал Понтиак и снова покосился на часы. Кощей прибыл минута в минуту, но раздражение Понтиака не уменьшилось.