Однажды в России. Унесенные шквалом 90-х
Шрифт:
– Валька, родной, я тебя очень, очень хорошо понимаю. Но такой жертвы принять не могу. После такой жертвы ты уже не будешь самим собой, а мне ты нужен такой, какой есть.
Москва задавала тон.
Арбат стал бурлящей с утра до ночи коммерческо-творческой вольницей. По рыночным ценам или за подаяние здесь рисовали, пели, плясали, играли джаз и состязались в скорости рифмования. Арбат захлестнула волна хлёстко-желчного политического стиха, сбитого наскоро, поэтически беспомощного, частушечно-грубоватого, однако кинжального и даже сокрушительного в оценке мчащихся галопом событий и главенствующих в стране персон.
Пряное арбатское волеизъявление удачно вписывалось в общую предвыборную лихорадку – вокруг диковинных для новых поколений соревновательных
Улица взъярилась. Пёстрая, броская популистская демократия своей бесшабашностью, невиданной обличительной смелостью бросала в дрожь. Толпы, ошалевшие от вседозволенности, с восторгом воздвигали пьедесталы для неведомых ещё вчера кумиров, которые без мандата доверия, на личной харизме, спекулируя сомнительными фактами из своих биографий, взялись говорить от имени народа. Словно розгами, подстёгнутая газетными аншлагами, Улица вздыбилась протестами, беспрепятственно разбушевалась и стала влиятельной силой, не только оказывая влияние на ход перестройки, но и подсказывая вектор её движения, дирижируя расстановкой политических сил в Кремле, требуя дворцовой перетряски.
В этих случайных, легковозбудимых, а подчас экзальтированных людских множествах причудливо перемешались искренние и честные порывы, растерянность далёких от политики обывателей и озлобление, нетерпение тех, кто жаждал скорых перемен, политический карьеризм и тайные умыслы. Такими толпами было легко манипулировать. Огромный, нездоровый процент неуживчивых неудачников, неугомонных всевозрастных искателей приключений и мятущихся юнцов, а особенно неприкаянных душ из подполья больших городов превращал уличную толкучку в сборище зевак, безуспешно пытавшихся выудить правду из этой псевдополитической жижи. Они с поразительной доверчивостью внимали крикливым бездумно-безумным призывам разномастных гапонов и азефов, вольготно проповедовавших Улице. Легковерная, горлопанистая, она была охоча до сенсаций, не умея отличить их от провокаций и принимая безответственность новоявленных кумиров за гражданскую смелость.
Улица превратилась в курок политического ружья, который вот-вот взведут, сняв с предохранителя, и кто держит на нём палец, на кого нацелено это ружьё, можно было только догадываться.
Ещё сильнее баламутили умы лужниковские митинги, возвеличенные прессой. На них собиралась публика посолиднее: жрецы свободных профессий, эмэнэсы из бесчисленных московских НИИ. Но и здесь бросалось в глаза непривычное обилие колоритных бомжей в истоптанных башмаках и причудливых одеяниях, «вольных граждан», бродяче не обременявших себя бытовыми заботами. Со всей страны на перекладных потянулись в столицу нестандартные личности сложных психотипов, влекомые пряной атмосферой стихийных сборищ. Забавно смотрелись рядом с этой неопрятной братией беспечные парочки в обнимку – любопытствующие с запахом сытости, создающие эффект стадности, даже не пытавшиеся вникнуть в речи трибунных ораторов. Здесь же кишмя кишели мелкие дельцы, делавшие свой грошовый бизнес на демократии, продавая листки самиздатовской хроники по рублю за трояк. Под чёрным знаменем кучковались анархо-синдикалисты и прочие любители безначалия, кололи глаза множеством мелких плакатиков демосоциалисты. Невнятного вида личности вели вялый сбор подписей под какими-то обращениями, а заодно и пожертвований неизвестно на какие цели.
Митинговый прибой волнами бился об ограду лужниковского Дворца спорта, а навстречу, поверх этого политического китча и ярмарочного шума, летели металлические, мегафонные голоса ещё вчера неизвестных филозофов и дохторов наук, премудрых и всеблагих ораторов, лишь сегодня утром вынырнувших из безвестности. Щедро делясь воспоминаниями о своём лагерном или тюремном прошлом – злочинный режим, проклятые коммуняки! – эти штукари оголтело, с боевой риторикой взывали к народу от имени народа, стремясь всучить ему политическую «куклу» в обманной перестроечной обёртке, будоража простаков, попавшихся на голый крючок. Начальники государства намеренно отпустили гайку, чтобы из канализации брызнула вонючая жижа.
Москва, где буйствовала Улица, заправляя перестроечной
А когда настал день выборов, Фабрика охотно и с превеликими надеждами отдала свой голос лидерам Улицы.
Потом были прямые трансляции с первого Съезда народных депутатов, подробные телеотчёты с заседаний нового Верховного Совета. И эти прилюдные, на глазах народа слушания произвели эффект оглушительный: Фабрика увидела, кто есть кто, мгновенно поняв, как жестоко её обманули.
И шахтёры вышли из забоев – на первые рабочие митинги. Застучали каски на Горбатом мосту около Белого дома.
Но окончательное избавление от морока перестройки случилось тогда, когда Фабрика увидела, сколь отчаянно кумиры Улицы дрались за интересы кооператоров и как без дебатов, словно гладкое льняное семя, проскользнул сквозь депутатское сито закон «О налогообложении фонда оплаты труда госпредприятий», с обидой названный в народе «замораживанием зарплат». Наделённые властью наплевали на обделённых властью.
Тут Фабрика и хватилась: среди народных депутатов почти не было рабочего люда. От Москвы только один – оди-ин! – рабочий! Жестокий урок был усвоен, и Объединённый фронт трудящихся выбросил лозунг о выборах в местные советы по производственным округам – две трети депутатов от заводов и колхозов-совхозов. Прозевав звонок будильника, Фабрика принялась бить в колокола.
Вальдемару казалось, что он в полной мере осознал опасность этого лозунга для дела демократии, когда тайно пробрался на съезд ОФТ в музейной квартире Кирова. Однако теперь выяснилось, что он всё-таки недооценил угрозу.
В один из дней Рыжак, лишь изредка мелькавший в институтских пенатах, но с которым они были на созвоне, заговорщицки сказал:
– Я договорился, тебе выпишут пропуск в Кремль, на Съезд народных депутатов. Завтра в два часа жду у Кутафьей башни, через Троицкий мост пойдём на вечернее заседание. – Весело подмигнул: – Пристроимся в последнем ряду балкона, для гостей – самые престижные места. Сверху видно всё.
В редком для него официальном «прикиде» – тёмно-серый пиджак, белая рубашка, однотонный коричневый галстук – Вальдемар встал на свой наблюдательный пост у Кутафьей башни задолго до назначенного часа. Он впервые, пусть и в гостевом статусе, так приблизился к святилищам верховной власти, и это рождало в нём чувство гордости. Он не хотел ничего упустить, он надеялся на новые впечатления и не ошибся.
На Съезде объявили обеденный перерыв, и некоторые депутаты выходили из Кремля – очевидно, для того чтобы заняться какими-то срочными делами. Вальдемар вглядывался в их лица, на которых, по его мнению, лежала печать глубокой государственной озабоченности, и среди незнакомых лиц разглядел знаменитого артиста Михаила Ульянова. Эта причастность – пусть косвенная – к сонму великих ещё более взбодрила его чувства. А когда они с Рыжаком подошли ко входу во Дворец съездов, где во время перерыва клубилась курящая депутатская публика, он и вовсе оторопел от неожиданности. В толпе народных избранников с микрофоном в руках сновала знаменитая телеведущая программы «Пятое колесо» Бэлла Куркова, чьи острые репортажи он смотрел с особым интересом. Сновала и совала микрофон под нос то одному, то другому депутату, громко требуя: «Как вы относитесь к непотребному рыку генерала Лебедя? Почему молчите? А-а, согласны с нападками на архитектора перестройки Яковлева?» Вальдемар впервые видел, как на самом деле готовят громкие телевизионные сюжеты.