Однажды весной
Шрифт:
Лариса, Вики и Лали двигались по комнате как околдованные. Флейта резко оборвала извив мелодии, девочка вышла на середину комнаты и запела. Лариса не сразу поняла, что поет она на русском языке, слова звучали непривычно, с мягкими согласными. Только спустя минуту узнала она песню. То была «Волга-реченька». «Мил уехал, не простился – знать, любовь не дорога», – пела Шамнам сильным, чистым голосом, и вспоминалось Ларисе, что ведь и она не простилась с Юрой перед своим отъездом – закрутилась, забегалась, не до того было… Как удалось Юре обучить дочку и этой проникновенной интонации, и этой недетской печали, исходящей от песни? Как сумела дочка, рожденная на берегах чужих рек, передать тоску, обращенную к самой что ни на есть русской речке?
После импровизированного концерта растроганная Вики громко объявила, что чудо-ребенок вполне достоен
Все эти дни мать и дочь осматривали огромный город, бегали по его музеям и паркам; в свободное от работы время Лариса сопровождала их – и новым, свежим взглядом оглядывала мегаполис, так не понравившийся ей при первом соприкосновении. Сейчас, в эти солнечно-ясные, не слишком жаркие сентябрьские дни, он ей казался фантастически прекрасным. Те же ощущения читались на лицах персиянок. Шамнам не пропускала ничего занимательного, задавала несчетное количество вопросов. Почему дядя в коляске? Зачем автобус его ждет? Эти черные люди – тоже американцы? Лариса покупала ей огромные американские бутерброды, кока-колу и мороженое в громадных стаканах. Девочка с удовольствием уплетала гамбургеры и мороженое, но при этом неизменно спрашивала у матери, скоро ли та отпустит ее на прогулку с Вики. Прогулка с Вики была для нее, судя по всему, намного привлекательнее, чем посещение всех вместе взятых нью-йоркских музеев и парков. То ли Вики сумела польстить ее артистическому тщеславию, то ли так привлекал обещанный подарок…
Накануне отъезда девочка почти не спала, с раннего утра уже была на ногах и беспокоилась, не забудет ли Вики об их прогулке. Нет, не забыла. В лихо загнутой соломенной шляпке, нитяных белых перчатках, с аккуратно подведенными бровями и нарумяненными щечками позвонила она в дверь ровно в назначенное время. Ничто не дрогнуло в сердце Ларисы, когда девочка махнула ей рукой на прощанье. Лали шепнула что-то дочери на ухо на своем языке, затем, обернувшись к Вики, попросила не задерживаться – впереди у них с дочкой тяжелый день. Вики только улыбнулась – цель их прогулки находилась прямо перед окнами – высоченный небоскреб Торгового центра. Почему молчало материнское сердце? Почему не терзали его предчувствия? Почему все катастрофы оказываются для нас, людей, громом среди ясного неба?
Лариса и Лали, прильнув к стеклу, следили, как две крошечные фигурки, одна побольше, другая поменьше, взявшись за руки, направились к зданию небоскреба. Лариса, обладавшая хорошим зрением, с трудом различала Вики с девочкой в довольно густой толпе, окружавшей Торговый центр. Она скорее подумала, чем увидела, что две движущиеся точки наконец достигли входа в огромный небоскреб и были проглочены его чревом.
Лали пошла собирать вещи, а Лариса задержалась у окна. В эти-то секунды и произошел взрыв. Ларисе показалось, что рушится небо. Все последующие мгновения и часы она жила с ощущением, что присутствует при конце света, что наступили последние времена, предсказанные в Откровении Иоанна. Вместе с обезумевшей Лали они куда-то бежали, потом долго ждали, потом снова бежали. В голове мелькали обрывки мыслей: «Почему не я, не Лали, почему именно они, девочка и Вики?» И еще: «Неужели этот ужас когда-нибудь кончится?» Косвенным зрением видела она лицо персиянки, та что-то шептала, прикрыв веки, наверное, молилась. И представилось Ларисе, как в другом каком-то измерении – за бескрайними морями, горами и долинами, на древнем месопотамском берегу – одинокий Юра в бессильном отчаянии простирает руки к небу, и плачет, и плачет на реках вавилонских.
Казни египетские
Когда Сандро вошел, Джуди пила чай. Он вчера только прилетел из Италии и не успел привыкнуть к ее распорядку, дивился ему. Ему казалось, что Джуди пьет чай вместо завтрака, обеда и ужина. Заедала она его чем-то неприглядным, «старушечьим»: сухим печеньем, изюмчиком, орешками в сахаре… Все это не казалось Сандро едой, тем более вкусной. Он вернулся с прогулки по заснеженному, какому-то игрушечному городу, застроенному картонными домиками с террасами. Тщетно пытался найти что-нибудь съедобное на итальянский вкус. Возможно, Нью-Йорк удовлетворил бы желания, но судьба занесла его в провинциальный городок Дикого американского Запада.
Джуди пригласила почаевничать с ней. Пришлось сесть к столу. Чай он не любил. Странно, что при всей своей любви к России и всему русскому (русский язык он осваивал в Миланском университете), он так и не пристрастился к этому напитку, предпочитал ему кофе. Но Джуди, кажется, кофе не держала.
Зачем он, собственно, приехал сюда? Кто бы ему объяснил. Больше недели придется торчать в этом городишке, почти до самого Рождества. В Фано все выглядело логично. Чтобы не свихнуться окончательно, он должен был сменить обстановку, вырваться куда-нибудь, где не доставали бы проклятые мысли, где бы не было отцовского крика и слез матери, где был бы хоть кто-нибудь, кто его понимал и ему сочувствовал. В Россию, после летней катастрофы, его не тянуло. Из-за России ему стало так плохо, что до сих пор сомнительно, вылезет ли он из новой своей "черной ямы". Боится, что нет. Если бы Джуди его хотя бы меньше раздражала, он так на нее надеялся. Но она раздражала, раздражала своими движениями, тем, как пила чай, долго, блаженно, как брала дрожащей рукой с блюдца печенье. Почему, кстати, у нее дрожит рука?
Да ясно почему – от старости, ей, наверное, сто лет, ровесница русской революции. Зачем, почему он приехал к этой старушке? Ну да, долго переписывались. Несмотря на свои мафусаиловы годы (настоящего возраста Джуди он не знал), она освоила интернет, и у нее с Сандро завязалась ежедневная компьютерная переписка.
Он повсюду искал в интернете людей, говорящих по-русски. Так два года назад неожиданно вышел на Марину, художницу из Питера. Случайно же наткнулся на Джуди. Почти сразу она написала ему, что не молода, что одинока, что тяготится обществом, ее окружающим… понять ли американцам русскую душу? Во всем этом он почувствовал перст судьбы. Не молода – тогда это его не смущало, даже притягивало. Молодая устроила ему в Петербурге такое «disastro», что пришлосъ спасаться бегством. Одинока – так и он одинок, одинок при том, что есть мама-папа и два брата. Но вот поди же, чувствует он себя эдаким демоном, летающим в пустыне мира без приюта. Конечно, болезнь. Если бы ни она, ни черная тоска, временами находящая и сдавливающая тело и разум страхом, отчаянием, угрозой чего-то еще более ужасного, – о, если бы ни она, был бы он, как Филиппо, старший брат, удачливый коммерсант, или как Энрико-инженер, с его хохотушкой Клаудией и тремя близнецами…
Был бы? И правда, был бы? Ну нет, в Фано ни за что бы не остался. Как можно жить в маленьком провинциальном городе? Тоска. Даже море – утром ярко-голубое, с зеленым наплывом, с бесконечной далью, с разноцветными дрожащими огнями суперфастов в предночные часы, – даже море не могло бы его остановить, оставить на берегу. Его удел – скитаться. Самое неприятное, что деньги на жизнь и на путешествия дает отец. Он вспомнил, как злобно Марина из Питера кричала ему напоследок, – что он, Сандро, бездельник и трутень (кстати, что по-русски значит «трутень» он в точности не знал). Воспоминание прошило сердце иглой, он скривился и поймал сочувствующий взгляд Джуди.
– Болит? Погоди, сейчас отпустит. Чайку отхлебни!
Если бы ни боль, он бы рассмеялся – русские, кажется, лечатся чайком от всех болезней. Но он покорно отхлебнул. Чай был не горький, зеленоватого цвета, пах лимоном. Марина в Петербурге тоже пила зеленый чай, но он упорно отказывался его попробовать, в Питере он варил себе кофе. Джуди смотрела на него тревожно, он потер свитер с левой стороны и стал пить из чашки маленькими глотками, словно лекарство, в перерывах выдавливая из себя полуслова-полузвуки:
– Она зам… я хоте… но не… скандаа… приш… еха…
Слезы катились из его глаз. Джуди кивала. Странно, она говорила тоже незначащее слово, что и Марина, когда хотела его успокоить: ничего, ничего. Niente оно и есть niente, видно, русские вкладывают в это слово какой-то свой особый смысл.
– Отвергла она тебя? Мужа не решилась бросить? Правильно я поняла?
Вся эта история уже давно была ей известна по его письмам, но хотелось поговорить, ему – выговориться, ей – утешить, успокоить раненую душу.