Одолень-трава
Шрифт:
— Признавайся, ваше благородие, по какому делу в избушку пожаловал?
— Причин много, сразу не скажешь. Поступки наши предопределены прошлым.
— Дезертировал, значит, воевать надоело.
— Зачем мне дезертировать? Ведь отступают-то красные, ваши.
— Надеешься, сволочь!
Юлий Васильевич вспылил, обругал парня «хамом» и долго не мог успокоиться.
Семен кричал:
— Подкопим силу и ударим по белопогонникам! Точно говорю, пух полетит, как из поповской перины!
— Опоздали! Пермь взята, Вятка на очереди.
— Не хвастай, сдаются ваши,
— И пусть переходят! Не жалко! — отругивался Юлий Васильевич, а сам думал, что зима нынче злая, коварная, весь декабрь метели мели, и январь не лучше, все может случиться.
— Хватит, пошумели, — сказал он Семену. — Черт с ней, с Вяткой! Впереди у нас с тобой не годы — считанные часы.
— Испугать норовишь? Не старайся! Тятьке я верю, не тебе он чета.
— Я просто работник, нужный людям. Всю жизнь в лесу служил. Глупо служил, надо признаться. Время было такое. Лес защищали, как крепость, до последнего патрона.
— Не верти языком, лес сам по себе. Мы не с лесом воюем.
— Рано или поздно война закончится. Лес придется рубить, и надо его рубить. Обязательно надо. Вот в чем дело, Сеня! Старые деревья захламляют лес, мешают расти молодым.
— Руби на здоровье.
— Война ничего не изменит. Не изменит главного в жизни! И после войны придется пахать, сеять, рубить лес, строить дома и дороги.
— Для себя строить можно.
— Вздор, новая сказка! Для себя я берег лес? Для себя строили каменщики Петербург и Москву?
— Ясно, для народа, для всех бедных людей. А эксплуататоры все захватили! И лес твой, и землю, и каменные дома. Оттого и революция началась. Скажем, я хочу на морского капитана учиться, на больших кораблях по синему морю плавать. Нельзя, черная кость, неумытое рыло!
— А если ты не черная кость? Не сын Никифора?
Юлий Васильевич ждал, что скажет Семен. Но тот молчал, шуршал туеском.
Стало совсем темно. Пока спорили, ночь подкралась. К ней тоже надо привыкнуть, убедить себя, что тьма вокруг не бездонна. Над головой крыша, по бокам крепкие стены. Вспоминалось, что дорога в избушку началась в Уфе. Высокообразованный Кроль спрашивал Вольского: «Ну, какое же это правительство, если оно перед кем-то ответственно?» Ворошить недавнее прошлое, да еще ночью, Юлию Васильевичу не хотелось. Но Семен не отвяжется, пока не узнает, зачем белый офицер к ним пожаловал. Душа пристанище ищет — не ответ. Теперь все ищут — кто хлеб, кто крышу, кто новые иллюзии.
— Когда мы возвращаемся домой, мы возвращаемся в детство. Ты слышишь, Семен? Мне некуда возвращаться, давно уже некуда! Я останусь здесь, буду кормить и поить тебя, и выносить туесок.
— Ошалел, ваше благородие! Чево городишь? Придет тятька, развяжет. Сходишь на улицу и опростаешься.
— Я так, не об этом. Священника Волоскова вспомнил. Плохое не будет хорошим, и мертвые не воскреснут.
— Тятька, поди, уж в Каменный лог спустился. Гляди, домой прибежит…
Юлий Васильевич корчился и стонал. Ему не нужны были ни вечные истины, ипостаси духа, ни Россия с ответственным правительством. Он хотел на улицу.
— Помоги, Сеня! Нож на столе, может, дотянешься.
— Ишь, чево захотел! Разворотили бедро, а теперь «Помоги!»
— Господи! Да ведь не я же…
— Не могу, сам знаешь.
Юлий Васильевич хотел выругаться и неожиданно засмеялся, почувствовав облегчение. Тело его на несколько секунд стало невесомым, ликующим. Подтекающая под спину моча была просто мочой, не трагедией. Он думал, что зря мучился, дело обыкновенное. Чтобы забыться, с отцами церкви спорил — нет, дорогие пастыри, наша душа тогда божественна, когда тело свободно… Что-то Семена не слышно. Неплохой он, в сущности, парень, думал Юлий Васильевич. Надо сказать ему что-нибудь приятное, похвалить красных. Проходимец Гайда карьеру у них не сделает, и Колчак хорош — на съезде уральских промышленников цитировал морской кодекс арабов. В такое-то время! Верховный правитель всея Руси!
Юлий Васильевич повздыхал о несчастной России, поерзал на войлоке, нашел сухое место… Верховный правитель уменьшался в росте, полнел, раздувался, стал похожим на уродливого карлика. Юлий Васильевич падал в черную глубину, вздрагивал, просыпался ненадолго, чтобы снова сорваться, лететь куда-то вниз, вместе с войлоком, с нарами, с тяжелой избой…
Проснулся он неожиданно, с ясным сознанием и с полной уверенностью, что Никифора нет. «И не будет», — сказал он себе, подтянул ноги, сколько позволяла веревка, повертелся на нарах, понял: самому не освободиться, привязан крепко. И даже не удивился. Какой-то другой человек, живущий в нем, необразованный, нечиновный, все это предчувствовал и старался войти в доверие к Семену. Этот другой хотел жить. Только жить! Во что бы то ни стало, любой ценой! Юлий Васильевич не любил и стеснялся его, всю жизнь боролся с ним. Этот другой был груб и прямолинеен, смеялся над честью и совестью, порядочность считал утонченным эгоизмом. Сослаться на «раздвоение личности» Юлий Васильевич не мог, поскольку раздвоения не было. Был один человек — напористый, хамовитый, оскорбительно искренний. Он, не колеблясь, разбудил Семена, сказал ему, что Никифор не пришел и не придет, надеяться нечего.
— А время сколько? — спросил Семен. — Может, вечер еще…
— Утро, Сеня. Светает. Вторые сутки пошли. Что-то случилось с Никифором, ждать бесполезно.
Семен не сдавался, вслух думал, сам себя уговаривал — на охоте, говорил, всякое бывает, иногда приходится и переждать ночь, костер разводить под елкой.
— Тятька и летом плутал. До женитьбы еще. Мамку, говорит, мамку твою сильно полюбил, оттого и с дороги сбился. Любить, поди, хорошо! Как думаешь, офицер?
— Любят живые. Живые, Сеня!
— Заладила сорока Якова! Не обманет тятька, не выдаст, на карачках домой приползет.
На улице шумел ветер, раскачивал елки. Они безнадежно и вяло скрипели.
Юлий Васильевич лежал с закрытыми глазами, ни о чем не думал, в душе жила злая уверенность, что Семен поможет освободиться, иного выхода у него нет. Когда рассвело, повернулся на бок, увидел на столе плетеную хлебницу, в хлебнице нож с большой черемуховой ручкой.
— Что будем делать, Сеня?