Одолень-трава
Шрифт:
— А царь?
Кто спросил? Не помню. Поди, у всех одно было на уме: а царь?
— Отрекся! — Викентий Пудиевич засмеялся. — Ребята, вы свободны. С доброй вестью по домам.
Мигом класс опустел.
Отец Павел задержал меня. Сопел одышливо, ворочался за кафедрой, с пегой неопрятной гривы на рясу осыпалась перхоть.
— Революция… А от Григорья Ивановича что есть?
Забирали тятю в солдаты — Григорием был, на войне стал Ивановичем: три креста за храбрость, в унтеры произведен.
— Пока ничего, батюшка, — сказала я.
— Милостив
Он грузно оборотился назад, где над классной доской раньше красовался портрет царской семьи и пожевал губами:
— Пустое место. Эх-хе-хе…
Борода растрепана, лысина в поту, — с воплями кидался Пудий Иванович на работника Семена, за медвежью силу и медлительность прозванного Потихоней:
— Где пятиалтынный, пустая рожа?
— Карман дыроватый, — разводил Потихоня руками. — Куда серебрушка закатилась, ума не приложу.
Рассчитываясь с обозниками за овес, Семен потерял пятнадцать копеек.
Да за пятиалтынный-то Пуд удавится. Из церкви идет от заутрени, завидит на дороге конский катыш и то припинает ко двору: в парники пригодится.
— Ты чего тут? — белыми глазами вперился в меня Пудий Иванович. — Хы, с книжками на ремешке… На лешего тебе ученье, коров доить не много надо грамоты.
Уж не пропустит он меня, всегда облает.
И Потихоня в лад хозяину оскалился:
— Тилигенция!
Я шмыгнула мимо них через ворота.
Пудино подворье — целая усадьба. Первый этаж дома каменный, занят лавкой и трактиром. На втором этаже хозяйский верх, жилые горницы, комнаты для проезжающих господ.
Везло из трактира квашеной капустой и треской. Шипела игла, пристукивая по надтреснутой пластинке граммофона, и тяжелый бас выводил:
Вдоль по Питерской, Да и-эх, по Тверской-Ямской!Возчики пили чай из самовара и переговаривались:
— Дорога рушится. Притаивает. Как там Флегонтов переезд?
— Вода выступила.
— Да, рано нынь наступает распутица.
Есть под лестницей на хозяйский верх темный закуток. На лавку свалены грудой тулупы обозников. Меня за ними и не углядишь.
Ничего, будет у батюшки табак, чихай он на здоровьичко. Не впервой небось мне за табаком бегать. Добьюсь своего. Не в духе Пудий Иванович, а я погожу… Погожу!
Играл граммофон, тарелки в трактире звякали. И сверху разговор доносился.
— Есть притча, мой друг. О джинне и кувшине, — ловила я обрывки разговора. — Выпустили джинна. Чудно и прекрасно! Между тем стихия слепа и разрушительна. Вы упоены победой, в то время как борьба только началась. Уметь предвосхитить события — удел мыслящей личности.
Проезжий, конечно. Слова произносит твердо, буква по букве, и с пришепетыванием. Из архангельских, поди. Там на многих заводах иностранцы хозяйничают.
— Герой войны, человек с влиянием и положением… Поднимитесь выше мелких интересов! Уметь ждать — тоже искусство!
Наверху скрипнули сапоги.
— А вы из чего хлопочете? — послышался голос Викентия Пудиевича. — Революция русская, следовательно, и печали наши, русские.
— Вы или неоткровенны, или заблуждаетесь, считая нас за посторонних. Очень много вложено в ваши дела, чтобы мы удовольствовались позицией сторонних наблюдателей.
— Э-э… как вас там, простите?
— Петр Леонидович. Люблю, когда по-русски.
— Даже?
— Даже…
— Откровенность за откровенность! Рассуждаете вы, извините, примитивно, зато с завидной самоуверенностью, точно затычка от кувшина у вас в кармане.
— Вы правы, имею деловое предложение.
Во двор вкатили сани. Колокольчик названивал. Конь, разгоряченный скачкой, храпел и фыркал у крыльца.
Послышался капризный голосок:
— Женя, помоги, дай руку!
Высоковский это с барышней Куприяновой. У, купчиха, повадилась! И чего в ней хорошего? Нос напудрит, жеманится, глазки закатывает перед Викентием Пудиевичем — и папироса на отлете, пальчик-мизинчик оттопырен. Фу-ты, ну-ты, пополам бы ее перервала!
Тянется молодежь к Пахолкову. Редкую неделю не бывает у него уездная интеллигенция: из земской управы, с почты, учительской семинарии.
Споры, разговоры. А то землемер Евгений Высоковский гитару возьмет, телеграфист Михаил Борисович начнет задушевно:
Как дело измены. Как совесть тирана. Осенняя ночка темна…Запрещенная песня. Революционная, вот что.
Под надзором полиции состоял наш учитель! Потому что «социалист».
Он образованный, начитанный. Говорят, книг в горнице у него — шкапы ломятся. Прялок, резных старинных шкатулок, икон старопрежних столько наношено, что на воз не скласть. Неверующий, с попом вечные нелады — зачем ему иконы? Прялки-пресницы зачем? Не простой он, Викентий Пудиевич, в этом все дело.
Вокруг отцовской кузницы березы. Белые-белые. Высокие. Под самые облака.
Бывало, здесь всегда людно: что зимой, что летом. Идут и едут, бывало, со всей волости к Григорью-мастеру. Отец ремонтировал хозяйственный инвентарь, дроги ладил и сани. Посуду, самовары лудил. Ходики несли ему в починку, и, помню, тикали часы в избе наперебой. Выучился отец часовому делу от ссыльных из Городка, проживших как-то в селе больше месяца и помогавших в кузне.