Одолень-трава
Шрифт:
Может, Ольгу Сергеевну разбудить, пусть посмотрит?
Есть фронты, где пушки гремят, пулеметы строчат и в атаку ходят эскадроны — шашки наголо. Есть фронт и тайный. Мы того фронта незримого, тайного частица малая.
Листовки, советские газеты в деревнях. Был налет на штаб, на воздух взлетел склад боеприпасов…
Но вот громом с ясного неба грянуло: измена!
В последний раз телеграфиста Михаила Борисовича
— Миша… Дорогой мой! Не забуду твоей услуги!
Аресты, облавы по уезду катятся волной.
А «грибник» с поганками в корзине? Кто его навел на балаганы, место тайной встречи и совещания подпольщиков?
Высоковский в большой чести у каманов. Нашел себя бывший землемер. На допросах, говорят, сам пытает арестованных. «Я, — в открытую хвастается, — не изменил профессии. Как наделял землей, так и продолжаю. Если большевик, сволочь красная, — получай два аршина земли, без лишней волокиты и без обмана!
Шуршит побитый инеем блеклый лист. Костер стелет в траву прозрачный парок. Тимоха научил нас раскладывать потайные бездымные теплинки. Овдокша на прощанье сунул мне узелок:
— Не встретишь ли где моих?
Гостинцы в узелке. Галета и два-три кусочка сахара.
— Не серчай, — сказал Овдокша. — Я ведь спроста.
Чего серчать? Могу встретить Пелагею с детишками.
В тюрьме, конечно, где еще больше?
Осыпаются березы.
Ситечки паучьих тенет стали как ожерелья: затаял иней на пригреве, блестят на паутинах капли.
Ольга Сергеевна проснулась, подвинулась к огоньку.
Заяц, где ты, косой? Унес ноги с поляны. Дивья ему, всех ему забот — собственную шкуру сберечь.
— Вообрази, Чернавушка, усадьба приснилась! — дрожа в своих лохмотьях, Ольга Сергеевна жалась к костру. — Белые колонны, герб на фронтоне. А пруд дымится и пахнет мятой. Сирень в цвету. Как весной благоухает сирень — восторг! Упоение!
Мои губы занемели, будто на стуже. Кому я собиралась сейчас зайца показать? Экую невидаль — хвост одуванчиком?
Пополам, на двоих у нас с Ольгой Сергеевной стежки-дорожки по закоулкам и последняя корка из нищенской сумы. Но приглядись: и в лаптях она, да не своя.
— Вы барышня, Ольга Сергеевна. Вас небось учили по-французски, на рояле играть по нотам?
— Так что из этого следует?
Глаза ее похолодели.
— Что следует дальше? И по-английски меня учили. И танцевать кадриль. А усадьба была старая, с запущенным парком, посаженным полтораста лет назад. От парка шла на весь дом тишина. «Но и над станом Дмитрия Донского стояла тишина». Ты читала Блока, Чернавушка? «Но и над станом Дмитрия Донского стояла тишина; однако заплакал воевода Боброк, припав ухом к земле: он услышал, как неутешно плачет вдовица, как мать бьется о стремя сына». Ты понимаешь, что я имею в виду?
— Не понимаю, Ольга Сергеевна. Я бестолковая, вы заметили?
Она ворошит веточкой в золе.
— Усадьбу селяне сожгли, сирень вырубили. Крышка рояля досталась Прову. Я была крестной матерью, когда в нашей деревне крестили его сына-первенца. Прибита крышка рояля к хлеву вместо дверей… Мы с братом в четыре руки любили играть. За окном пруд дымился, сирень благоухала, и как чисто, звонко, счастливо сплетались наши голоса с ударами струн:
Когда мы в памяти своей Проходим дальнюю дорогу, В душе все чувства прежних дней Вновь оживают понемногу.Понимаешь, Чернавушка? Пруд, сирень, парк старинный, и музыка, и стихи…
— Потому вы в лапти обулись, Ольга Сергеевна, что на рояле больше вам не играть?
Я разобралась: задвижка во всем виновата. Кабы не задвижка — с норовом, проклятая, непрестанно ее заклинивало! — выпустила бы мама Пеструху. Успела бы…
Отец пропадал в волисполкоме. Руки не доходили задвижку починить.
Волисполкомовских дел было у него поверх головы, да еще из уезда, из губернии уполномоченные: товарищ Достовалов, введи в курс…», «Товарищ Достовалов, вы обязаны…» Ну да, представители, может быть, вроде вас, Ольга Сергеевна!
Уколола я ее, напомнила о лаптях и рояле — и самой стало жалко.
Дрожит, к костру жмется.
Ну барышня и барышня. Ишь, на рояле играла.
От дороги донесся шум. Мигом был раскидан костер. Подхватив котомки, мы спрятались в кустах.
Показались из-за поворота дороги верховые. За ними — колонна, по двое в ряд.
Тянется колонна, может, во сто человек. Этап, арестованных гонят в губернию по тракту. Винтовки наперевес у солдат-конвоиров. Чавкают копыта, лязгают удила. Месят грязь сапоги и лапти. — и так всюду, — шептала Ольга Сергеевна. — В Сибири, на Украине. На Дону и Волге. Будто татарское иго вернулось на Русь! Почему же тогда спрашиваешь ты, зачем я в лаптях? Разделить свою судьбу с судьбой своего народа — это и долг, это и счастье, Чернавушка моя строптивая! Только вот лапти я ненавижу. Ненавижу лапти и люблю сирень.
Наш Городок, по местному присловью, Москвы уголок». На холме, подобно Кремлю, красуется собор, тут и там белеют церкви. Собор обнесен оградой, как стеной. Церквей не сорок сороков, но все же на троицу, на духов день или пасху как зальются колокола, округа малиновым гудом гудела.
Узкой глубокой щелью рассекает город овраг с речушкой, летом пересыхающей насухо, курице не напиться. По кромке берегов, по песчаным осыпям — сосны, сосны и сосны. Они постепенно переходят за городом в обширный бор. Сосны и на улицах. Сосны и тополя. Раскидистые, громадные. Дома преимущественно одноэтажные, карнизы их, околенки и балконы в затейливых узорах деревянной резьбы.
Из каменных зданий, помимо церквей и собора, управы, торговых рядов, выделяется тюрьма. Ссыльные, которых при царе скапливалось в Городке числом не меньше, порой даже больше коренных обывателей, зло называли весь Городок «тюрьмой без крыши».
Окраинные улочки, выводящие прямо в поле, в сосновый бор, залиты вонючей водой. В лужах мокнут сосновые шишки и полинялые листья тополей.
По одной из таких улочек мимо гряд с капустой мы проникли в город.
Перекликались женщины у калиток: