Одолень-трава
Шрифт:
— Опрометчивый поступок, — посочувствовал Петр Леонидович. — Не хотелось бы тебя огорчать, но и тех, кого я ценю, держать в неведении не в моих правилах. Твое письмо перехвачено, как ты понимаешь, наверное.
С ним был портфель. В портфеле бумага. Казенная бумага с печатями.
«Военно-окружной суд, — прыгали строчки у меня перед глазами, — в законном составе слушал дело… Приговорил -
К РАССТРЕЛУ».
— Смышленый малый, ты справишься.
Понял, чего там. «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит»…
— Вот так: провокатора разоблачишь ты. Полагаю, это честная, обоюдовыгодная сделка. Мы уйдем. Совсем уйдем. Скоро. Но уйдем, чтобы остаться. Улавливаешь мою мысль?
Душно чего-то. Потолок давит каменный, ворот рубахи тесен. Все я усвоил: «Приговор окончательный». Пол подо мною колеблется. Как палуба. Как окоп в бомбежку, когда собой мы прикрывали деревеньки серые, и лёт паутины по стерне, поля и пожни.
На окне решетка, за дверями часовой. Один я, а один в поле не воин.
Ладно, все путем, Федька, все ладом. Чего уж, двум смертям не бывать, одной не миновать.
— … Ты ни в чем не будешь ограничен! Жизнь, свобода. Деньги… Много денег! И все твое!
— У нас, дяденька, в Раменье козел жил. Дурашливый, пакостник. Так к колу его привязывали. Он и взлетывает на веревке, трясет бородой: чудится дурню, что он на воле.
— Верни приговор.
Бери, не жалко. Тебе бы такой в руках подержать.
Я видел, как красный карандаш вывел: «Приговор приведен в исполнение».
— Дату мы поставим позднее. Кстати, как ты смотришь на смерть, козлик?
Правильно смотрю. В оба смотрю, во как.
— Старуха у нас жила… — Худо мне было, что скрывать. Форс, однако, давлю, не подаю виду, как мне худо. — Вот жила-поживала Антипиха. Оглохла и ослепла по дряхлости лет. Уж жалобилась, уж печаловалась: «Не приберет бог. А рада, рада бы смерти-то». Сын ее возьми и подстрели раз ворону. Бабка на завалине кости на солнышке грела. Возьми он ворону-то и положи ей в колени. Бабка затормошилась, щупает вороньи крылья: «Да что это тако?» А сын ей в ухо кричит: «Бабка, то смерть твоя!» Ох, наша Антипиха и воспрянула, пуще тормошится, из подола ворону выкидывает: «Кыш на невестку. Кыш на невестку!»
Каман не усмехнулся даже, рот сжимал в нитку.
— Тобою взят верный тон. Не лжешь, не цепляешься за жизнь. Между тем о нашей беседе советую поразмыслить. У тебя будет время. Это не последняя беседа между нами. Надеюсь на твое благоразумие.
Уходя, он задержался в дверях.
— В Раменье, если точны мои сведения, у тебя, кроме матери, сестра и брат. Передать им поклон?
Я похолодел: эво на что намекает?!
— Правильно, козлик. Здесь с родными повидаешься. Итак, «кыш на невестку»? Будь по-твоему, не возражаю.
Глава XXXI
Рыжие полушубки
Ветер со снегом: очи слепит, с ног валит. Барахтаюсь в суметах убродных. Одолень-трава, одолей метель лихую, пеньки и колоды! Напороться на пень завьюженный, то лыжи сломаю, а без лыж погибель, утону в снегах.
Тетя Поля никак не отпускала:
— Куда пойдешь, думаешь своей-то головой?
— Пережди, — советовал Тимоха, — не на всю зиму завьюжило.
Викентий Пудиевич очнулся, всех настойчивее возражал:
— Протестую! Категорически против!
Обросший, исхудалый, в затрепанной одежонке, внушал он и стыд и горькую жалость. Ну-ка, ребенка голенького на стуже держат, ручонки он тянет: «Мама, мама»… С ума сойти! Он слышал. Не мог не слышать. Я бы не вынесла. Когда невинное дитя на глазах матери страдает, молчи ум, говори сердце, что делать! Умом-то прав Пахолков: вышел бы к карателям, себя погубил, но Васюту не спас, тете Поле ничем не помог. Война… Куда сердце приткнешь, коль война?
< image l:href="#"/>Крутит ветер воронки по суметам. Сбитые прутья, хвою несет.
Зачем понадобилась разведка в Раменье? Где на Кречатьем блиндажи, где позиции, давно известно и на штабные карты нанесено.
А идти надо. Приказы не обсуждаются, и больше некому, без нас не обойтись. Такая война, что без меня не обойтись, в этом все дело. Лишнего на себя не беру, но что есть, то есть: свое у меня место в общем строю, и я за него ответ держу…
В лесу пуржило, зги не видать, деревья ломало, того и бойся, что задавит.
Иззябшая в дрожь, оглохшая от рева непогоды, едва я доплелась к избушке на взгорье. На последней версте сто раз садилась в снег отдыхать.
Избушка — развалюха, поставили ее раменские мужики, чтобы в сенокос было где пережидать затяжные дожди.
Водился по нашим местам обычай: в лесных и покосных избушках запасти дров, бересты на растопку, соли щепоть в тряпице и сухарь какой ни есть — вдруг кому-то после тебя, путнику запоздалому, пригодится?
Поверьте, это был добрый обычай. Приютила и обогрела партизанку избушка сенокосная!
На колокольне отзвонили: служба прошла. Утлая церквуха, маковки деревянные, отчего у меня в горле комок и губы немеют? За липами, за оградой кладбищенской, есть холмик могильный. Некому к нему дорожку разгрести, крох насыпать и птиц привадить: порхайте, щебечите, маму помяните.
Мама! Дозволь на коленочках постоять, земным тебе поклоном поклониться. Не гневайся, не бывала у тебя, сиротской слезы не проронила на песочек сыпучий! Все пути выпадали дальние: война, фронт, и о себе помыслить недосуг… Родимая, не серчай!