Одолень-трава
Шрифт:
Именно здесь, под Городком, позиции белых глубже всего вдались в расположение наших частей, имея на своем острие американские батальоны и создавая непосредственную угрозу как Котласу, так и Вологде. Только вернув Городок, можно было очистить Вагу и упрочить положение на северной Двине, по которой интервенты и белогвардейцы планировали выйти на соединение с сибирскими войсками «верховного правителя России» адмирала Колчака.
Первая попытка овладения Вагой красным не удалась: слишком неравны были силы. У Республики Советов, истекавшей кровью на бесчисленных фронтах, не хватало резервов.
К
Ни интервенты, ни белогвардейцы не ожидали зимой наступления.
Красные двинулись к Городку — через леса и снега, по бездорожью, в стужу и метели.
Сил опять было мало. Наступавшим противостояли 339-й американский полк и две тысячи белых. Они занимали позиции, оборудованные по последнему слову техники. Поэтому так важно было совместить удары регулярных частей с ударами по тылам силами партизанских отрядов. Один из отрядов и вышел к озеру…
Снег был плотный. Едва я выбралась из западни.
— Держите его! Держите!
Кого держать? Зачем?
Сам он, ворог мой ненавистный, отстегнул пояс с пистолетом, отдал подоспевшим лыжникам-партизанам. Закосноязычил, осклабясь:
— Я есть иностранный подданный. Пожалста, почитываем паспорт: Питер Линдон Стюард. Прошу… прошу! Я токо испольняль приказ. У нас нет война, а? Покурым, ребяты? Табачок врозь, дрюжба вместе. А?
Лыжники обступили, заухмылялись:
— Во шпарит, во насобачился по-нашему-то!
Странно, необычно выглядели они в напяленном для маскировки белье. Возбужденные, разгоряченные. Замшевый кисет Стюарда пошел по рукам.
Темнело, расплывалось пятно провала на середине озера. Синел снег, напитываясь водой, выступавшей поверх осевшего льда.
Прощай, дедко Тимоха! Кто и когда узнает о тебе, о последней твоей затейке? Подгибались ноги, я держалась за вербу. Была будто мертвая, на душе и на сердце пустота.
— А это кто? — обратили на меня внимание лыжники. — Откуда взялась такая?
Я молчала, смотрела и не могла оторваться от озера. Ну да, все же просто! Вода стала уходить из озера и между уровнем озера и льдом образовались пустоты. Тимоха знал… все знал он, душа суземная. Небось и про пещерку знал, раз в нее прятал удилища.
— …это как по-русски? Проводник, да? Она привела к база. Мы маленько-маленько опоздаль. Хорошо опоздаль, а?
Трудней всего оправдываться от заведомой лжи. Не в состоянии я была оправдываться. Молчала, и все. Дедо… дедуня родненький, немножко бы тебе и погодить со своей затейкой!
Партизаны ощупывали полушубок Стюарда, брезентовые лыжные гамаши: может, первого камана видят вот так, лицом к лицу. А чего, простяга мужик! Ишь по-нашенски шпарит! Но теперь они обступили меня, запереглядывались сурово:
— А шлепнуть ее на месте…
Заклацали затворы винтовок.
— О, русски удаль! — кивал, улыбался каман. — Измена — короткий суд.
Но один партизан угрюмо вымолвил:
— То-то, что суд… — и прикрикнул на товарищей: — Чего варежки раззявили, ведите пленных, куда надо.
Без лыж убродно, вязла я по пояс в снегу, и никто не предлагал помочь. Взялся меня конвоировать дюжий парень. Чуть я проваливалась в снег, он грозил штыком: «Ну ты, зараза, как двину вот».
Народу-то у Тимохиной скрыни: кто сосны рубит на дрова, кто из погребка-землянки носит ящики с патронами, и все двери настежь, и костры запалены.
Тетя Поля хлопотала у костра.
— Федосья, Тимоха-то где? Да что с тобой… за что ты под штыками-то?
Она признала камана с одного взгляда. Выпрямилась. Вытерла руки о передник.
— Васенька, кровинка моя… Изверг, где мой Васенька, скажи!
Дюж был парень, а едва устоял — вырвала у него винтовку тетя Поля, замахнулась, как вилами.
Наши бабы раменские умеют владеть вилами, в этом все дело.
«Мой суд строже вашего, и я ухожу. Мечталось стать выше обыденных мелочей и дрязг. Любовь к России давала мне право подняться над схваткой. Я люблю Россию — от песни проголосной до ромашки на бруствере! Искренность мою и раскаяние подтверждает хотя бы то, что я отошел от сотрудничества сам, был осведомлен о тайнике и скрыл это. Кому было хранить верность? Мне обещали: кампания не продлится долее двух недель… Ну, почему, почему мужик пошел за вами? Ах, как плакал ребенок на снегу…»
Отец сжал кулак, комкая записку. Пахолков ее оставил.
Бердана Тимохина висит у дверей. Берестяная коробка с табаком на подоконнике. Каменку бы сейчас затопить, у окошка сесть — не прилетит ли дятел стену долбить?
Не прилетит. И лиса не появится — рыжий хвост наотмашь.
Костры горят у скрыни-избушки. И надолго-надолго распугана тишина, покой суземья.
— Маруся-девочка, елочки точеные, — балагурит Кирьян у костра, — Нам сраженье дать — как мутовку облизать.
Кирьян вызвал отца сюда, сообщив о карателях, выступивших из Раменья в сторону Корженьги. По-соседски поступил, вот и все.
— Гренадер ить я! Под знаменем Брусилова сражался!
Помолчи, гренадер…
На озере у дымной полыньи воет собака. Костры горят у скрыни.
Не бывает побед без потерь, я знаю, но от этого не легче.
Отец отнял ладони от лица.
— Дочка, может, он наговаривает на себя?
Ему не верится. И поэтому я понимала, отец, тебя, как никогда, и не смела поднять глаза, чтобы встретиться с твоим ищущим и ждущим взглядом.
— Если так, недоумок! Кругом Пахолков дурак… Ничего путного от нас не перенял. Народ — во где наш секрет. Пустой был тайник-то. Для отвода вражьих глаз. Думалось, есть дрянь, отирается возле нас, пакостит, жалит исподтишка, ровно змея подколодная… А пакость-то была, выходит, среди нас? Нет, не могу в толк взять! — отец ссутулился за столом и повторил: — Не могу. Что за почесть такая загранице-то помогать? Они ж из-за моря нагрянули урвать себе, что где плохо лежит, народ захомутать, зажать себе под колено… Россию, да-а! Как тут понять: за Россию, мол, я и тут же Россию, любимую донельзя, взять да и на поруганье выдать? Самый темный мужик, из лаптей кто не вылазит, и тот понял, за кого горой стоять, за что жизнь класть.