Одолень-трава
Шрифт:
— За пивом? — окликнули меня в проходной.
Фельдфебель вечерами гонял меня к знакомой шинкарке, поэтому охранники в проходной привыкли и не задерживали.
На путях пыхтел под парами состав: паровоз и две-три порожние платформы.
Смазчик — я удивился масленке с длинным носиком и долго торчал, ее разглядывая, — турнул прочь:
— Чего ошиваешься? Ступай мимо.
— Я на ту сторону…
— Лезь живей, сей минуту тронется!
Попробуйте, однако, с бутылками, если они норовят выскользнуть, упасть и разбиться, — попробуйте с бутылками, прижатыми к груди,
Лязгнули буфера, состав дернулся: я копошусь под вагоном, ни взад, ни вперед. Денег бутылка стоит. Со свету сживет фельдфебель, без того ежедень дерется…
Смазчик из-под колеса вытащил, немного бы — и раздавило меня.
Кто я, что я, незачем было ему спрашивать. По всему облику, больше же по духу тяжелому, тюремному, от одежи арестантской смекнул, кто я есть такой.
Дождь сеял. Смазчик тащил меня закоулками, какими-то пустырями, а я никак не бросал бутылки, будто в них было мое спасение.
Суток четверо безвылазно просидел я на чердаке в халупе железнодорожника. Убил… фельдфебеля укокошил! Затрясусь, по спине мурашки, когда вспомню: жирный, в веснушках, потный затылок, живчик бьется, и вдруг бутылка разлетается вдребезги, что-то липкое брызгами пятнает простыни.
Нашли мне провожатого вывести из городской черты, одеждой снабдили мало-мальски. Кто? Ни смазчик, ни его товарищи не назвались: добрые дела на Руси безымянны.
Шел я ночами, держась Двины. Сколько шел, кто сказал бы? Днем спал в стогах сена. Раз набрел на землянку смолокуров, от нее по заброшенной дороге вышел к деревне, рассыпавшей избы по холму над речным полоем.
Брезжило. Как из другого мира, смутно пропел петух. Я сел на дорогу и заплакал. Если петухи поют, то нет и не бывало в деревне белых. При белых кому кукарекать-то: офицерье, оно до курятины само не свое!
17 февраля 1920 года генерал Миллер, последний военный диктатор Севера, погрузился с ближайшими приспешниками на ледокол, бросив разгромленные у Шепилихи и Плесецкого войска на милость победителей. Поднимаясь на борт ледокола, взял генерал под козырек в честь полосатого флага Российской империи, и дрогнула затянутая в перчатку рука: не от предчувствия ли, что не последнее это бегство? Ждал Миллера Крым и Перекоп, ждал барон Врангель, при котором быть генералу начальником штаба.
Бурля воду, густо перемешанную с битым льдом, судно выбралось к фарватеру. Личный конвой диктатора через прорези пулеметных и винтовочных прицелов провожал мертвые, завьюженные причалы Красной пристани, Соломбалы и Маймаксы. Ни души на палубе, щетинились штыки из-за надстроек и капитанского мостика…
Разведгруппы авангардных частей 6-й армии красных просочились к Архангельску 20 февраля. Поземка шуршала выброшенной из штабов бумагой, ворохами сметая ее к заборам.
А то откроется форточка, и на деревянный тротуар летит портупея с наганом, карабин или тесак в потертых ножнах, «с мясом» вырванные погоны: гарнизон города готовился к капитуляции.
Мы шли близ впаянных в лед, полузатопленных барж, когда заметили: Двину пересекает солдат — полы английской зеленой шинели разлетелись, пучится на спине ранец.
— Стой! — окликнул я.
Беглец опустился на колено. Просвистела пуля.
— Ух ты, стреляет!
Мы присели за баржи.
Еще взвизгнула пуля, ударившись о заметенную снегом льдину.
Беглец бросил винтовку и прибавил прыти.
— Федя, вдарь… Ей-ей, за смертью торопится гад!
Чего бежишь, дурень: пуля остановит!
Остановка — подпрыгнул, завертелся и лег ничком…
Я подбежал. Подоспели остальные ребята из нашей разведки. Убитого перевернули на спину. Стекленеющими зрачками на меня уставился… Потихоня! Сеня-Потихоня!
В туго набитом его ранце нашли мы свернутые бережно два английских одеяла, дверной шпингалет и тяжелый лабазный замок. Собственной избой бредил Потихоня, вот и шпингалет, замок припас. А одеялами заманивали интервенты мужиков вступать в белую армию. Одеяла хоть куда. Вещь добротная. Можно окутываться, можно пальто пошить, раз суконце что надо.
Нашивал ли Сенька пальто? Холуй Пуда-Деревянного, верный ключник, но скуп был Пуд, не баловал холопа…
С утра 21 февраля с окраин города, с Кузнечихи и Быка, из Соломбалы потянулись толпы с красными флагами: в Архангельск вступали наши полки.
В остывших трубах лесопилок гудел ветер. В проемы разбитых окон, на ржавые станины пильных рам, станков, на цепи бревнотасок сыпался снег. Арматурой коряжились взорванные котлы.
Гудели заводские трубы над Двиной. Неслышно и тревожно. О разрухе, о темных ночах Мхов и о том, какой великий труд нужен, чтобы вернуть громадам цехов запах опилок, кислый душок размокшей в бассейнах коры.
Глава XXXVII
У Петровского домика
Летал тополевый пух. Застревая в траве, он делал ее седой и скапливался на окрайках луж.
Стучали каблучками учрежденческие барышни. С парусиновыми портфелями под мышкой, в сандалиях на босу ногу и толстовках служащие текли под вывески «Губсовпроф», «Губоно», «Губсовнархоз». По улице Лассаля громыхали ломовые дроги: колыхалась искусственная пальма — заводится, знать, еще одно учреждение, пальма предназначена для приемной начальника или заведующего.
В воротах какого-то склада груды книг, реквизированных у буржуев.
Парни, засучив рукава, копаются, сидя на корточках.
— Пушкин. Собрание сочинений. Беру!
— А нам? Без Пушкина останемся?
— Не сифонь, поделим. Ванюхе первый том, поскольку учительская библиотека. Нам второй…
— Почему тебе второй? Выходит, нам третий?
— Потому что мы деповцы!
Лето в Вологде. 1920 год. Город обретает мирный облик: не топают лаптями, обучаясь строю, новобранцы, редко-редко проскачет порученец-вестовой к губвоенкомату.