Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии
Шрифт:
творчества. Эпиграфом к его творчеству можно было бы поставить державинскую строку: «Благословляй судеб удар». Стихотворение «Два
голоса» выявляет также основной принцип мышления, двоичный принцип оппозиций, замеченный Лотманом[18], который последовательно
проводится поэтом на всех уровнях — фонетическом, цветовом («угрюма-светла»), структурно-композиционном («Два голоса», «День и Ночь»,
«Близнецы»), семантическом (верх-низ, день и ночь, «Самоубийство и Любовь», любим-губим, «я»-«не-я»,
аллегорическом («В его главе — орлы парили, /В его груди змии вились…»), культурном, политическом: Восток-Запад, Север-Юг (если в первой
оппозиции преобладает политическая и идеологическая окраска, то во второй — эмоциально-культурная, причём Юг это не только, как подметил
Тынянов, милая сердцу поэта южная Германия, но и пенье «Великих Средиземных волн», «Когда из их родного лона/ Киприда светлая всплыла»,
то есть не просто эллинизм, но стремление к колыбели культуры и цивилизации, отличительная черта поэзии духа, которая прослеживается и в
творчестве Данте и Гёльдерлина, и в творчестве английских поэтов-романтиков, Китса, Байрона, Шелли, и поэтов-модернистов Паунда, Элиота, и
русских поэтов — от Блока и О. Мандельштама до Роальда Мандельштама и Вл. Микушевича; неуютный же холодный Север — Россия и
Петербург[19]. Оппозиции прослеживаются и завершаются на уровне философском: «Смерть и Сон», гармония — хаос, жизнь — уничтожение,
бытие-небытие, две бездны.
Во времена Некрасова Тютчев считался второстепенным поэтом[20]. Несмотря на стремление Аксакова «вписать» Тютчева в пушкинскую
традицию, это ему не очень удаётся, что выявил Тынянов в работе «Пушкин и Тютчев» и, хотя Ю. М. Лотман не согласился с выводами
Тынянова[21], неоспоримо все же, что признав Хомякова и Шывырева, Пушкин почувствовал в Тютчеве нечто неблизкое, если не чуждое,
озаглавив, как известно, подборку последнего «Стихи, присланные из Германии», подчеркнув тем самым не только близость Тютчева немецкой
поэзии и философии, но чуждость той традиции, которую представлял сам. Полемичный Розанов, которого волновало лишь содержание, а не
форма стиха, утверждал, что Пушкин «обращен к прошлому»[22] и завершает традицию, а новая поэзия начинается именно с Лермонтова[23].
Неоспоримо то, что Лермонтов, Тютчев, Фет, не говоря уже о Бенедиктове, Шевыреве, Хомякове и Раиче — это отход от пушкинской традиции.
Аксаков прочел Тютчева сквозь призму славянофильства, а Юрий Айхенвальд, хотя и читал труд Вл. Соловьева, которым восторгался, не
разглядел в поэте метафизического и экзистенциального отношения к бытию и прочел его дуализм, словно Тютчев — символист средней руки, то
есть «робкое дитя мира», страшащееся хаоса и преисполненное мистического ужаса перед ночью — и дуализм, и ужас у Тютчева были, но то был
ужас не мистический и даже не ницшеанский, и не вполне романтический, как пытается доказать советский критик Маймин, не показавший, в
отличие от Тынянова, какова природа тютчевского романтизма, принадлежавшего «к сложному типу романтиков; использовав тематику
романтизма, он в гораздо большей мере относится к классикам по своим приемам»[24], тяготевшего к старшим немецким романтикам и к Шеллингу,
и чем Тютчев отличается от Жуковского или Лермонтова[25]. Ночь у Тютчева, по Маймину, «величественна и трагедийна», а тютчевскую «тоску» он
склонен читать только в романтическом ключе. Неоспоримо, что элемент романтики присутствует и у Тютчева, как у любого одухотворенного
поэта, но у символиста Блока или у акмеиста Гумилева романтизм выражен едва ли не сильнее, чем у Тютчева. Прежде чем причислять Тютчева к
романтикам, следовало бы определить доминанту его мироощущения и творчества, не отбрасывая ни античную, ни немецкую философию.
Бесспорно, первый наиболее значительный труд о творчестве Тютчева принадлежит перу Вл. Соловьева, который первым заметил, что в поэзии
Тютчева нет границы между живой и неживой природой, между природой и душой человека. Именно это качество поэтического мышления
Тютчева позволило ему проникнуть вглубь бытия, увидеть, как «хаос шевелится», проникнуть в него, если не «захватить тёмный корень бытия»,
чего, по мнению Соловьева не удалось сделать даже Гете, который «не хотел смущать своего олимпийского спокойствия»[26]. Соловьев трактует
хаос только как «отрицательную беспредельность», как «безобразие», как необходимое зло и видит спасение в христианской вере, которая
парадоксальным образом заставила Россию подавить польское восстание, утопив Польшу в крови ради «единства, основанного на духовных
началах»[27]. Когда большой поэт является в то же время политиком и идеологом, есть большой соблазн трактовать его творчество тенденциозно,
особенно, когда на это подвигают и собственные политические, идеологические, как у Аксакова, или религиозные, как у В. Соловьева, идеи.
Причем сам Соловьев, а за ним и Тынянов, заметили, что «для Тютчева Россия была не столько предметом любви, сколько веры» [28], что любил
Россию он «странною любовью» и тосковал по южной Германии так же, как Гейне по Италии. Тынянов полагает, что именно о славянофилах
тютчевской формации думал Розанов, когда писал: «славянофилы так страстно тянутся прикоснуться к родному, так глубоко понимают его и так
высоко ценят, что уже безвозвратно порвали жизненную связь с ним…»[29]. Следует заметить, что Розанов имел в виду, конечно, прежде всего