Огнем и мечом. Дилогия
Шрифт:
– Стой!
Пана Лонгина и маленького рыцаря среди возвращающихся не было.
Видно, раззадорившись, они задержались возле последней башни, а может, наткнулись на затаившихся где-то казаков – так или иначе, ухода товарищей, должно быть, не заметили.
– Вперед! – скомандовал Скшетуский.
Староста красноставский, будучи на другом конце шеренги, ничего не понял, и побежал узнать, что случилось. В эту секунду оба пропавших рыцаря появились, точно из-под земли, на пути между башнями и отрядом.
Пан Лонгинус со сверкающим Сорвиглавцем в руке шагал размашисто, а рядом трусил пан Михал. Головы обоих повернуты были к бегущим за ними по пятам, будто свора собак, казакам.
Красное зарево пожара ярко освещало картину погони. Казалось, исполинская
– Они погибнут! Ради Христа, скорее! – кричал душераздирающе Заглоба. – Их подстрелят, у казаков пищали, луки! Скорей, ради Бога!
И, не опасаясь того, что вот-вот может завязаться новая схватка, обнажив саблю, бежал вместе со Скшетуским и другими друзьям на выручку, спотыкался, падал, поднимался, сопел, кричал, дрожал всем телом, но, собравши силы, мчался вперед что было духу.
Казаки, однако же, не стреляли – самопалы у них отсырели, тетивы луков размякли, – а только ускоряли свой бег. Десятка полтора их, вырвавшись вперед, совсем уже, кажется, настигали беглецов, но тут оба рыцаря, словно два вепря, повернулись к ним и с ужасающим воплем взметнули клинки. Казаки точно вкопанные остановились.
Пан Лонгинус с огромным своим мечом казался им порожденьем ада.
Как два серых волка, настигаемые гончими, оборотятся вдруг и белыми сверкнут клыками, а собачья свора, не смея приблизиться, подымет издали вой, так и рыцари наши время от времени поворачивались, и бегущие в первых рядах преследователи тот же час застывали на месте. Раз только кинулся к ним один смельчак с косою, но пан Михал прыгнул на него, как лесной кот, и куснул – тот и дух испустил на месте. Товарищи его ждали остальных, подбегавших плотною кучей.
Но рыцари уже были близко; впереди всех летел Заглоба, размахивая саблей и крича нечеловеческим голосом:
– Бей! Убивай!
Вдруг грянуло из окопов, и граната, ухая, как неясыть, очертивши в небе огненную дугу, упала в середину толпы казаков, за нею вторая, третья, десятая; казалось, снова начинается битва.
Казаки до осады Збаража таких снарядов не видали и на трезвую голову пуще всего их боялись, видя в том чары Яремы, – поэтому они мгновенно остановились, строй раскололся надвое, и тут же разорвались гранаты, сея смерть и ужас.
– Спасайтесь! Спасайтесь! – раздались испуганные крики.
И молодцы бросились врассыпную, а пана Лонгинуса с маленьким рыцарем обступили гусары.
Заглоба кидался то одному, то другому на шею, чмокал куда попало – в глаза, в щеки. Радость душила его, а он, боясь показать свое мягкосердечье, всячески ее умерял, крича во всю глотку:
– Ах, собаки! Не скажу, что так уж вы мне и дороги, однако же натерпелся я страху! Да они бы вас искромсали в куски! Хорошо вы знаете службу – от своих отстаете! К лошадям бы вас да за ноги протащить по майдану! Первый скажу князю, чтобы измыслил вам poenam [192] … А теперь спать, спать… Слава Богу, что так повернулось! Повезло стервецам, что от гранат разбежались, я б их всех изрубил в капусту. Лучше уж драться, чем спокойно глядеть, как приятели гибнут. Всенепременно надо сегодня выпить! Слава тебе, Господи! Я уж думал, «requiem» [193] будем петь завтра. А жаль, однако, что не дошло до схватки – только рука раззуделась, хотя я и в укрытьях им задал жару…
192
наказание (лат.).
193
Здесь: «вечный покой» (лат.).
Глава XXVI
Опять пришлось осажденным возводить новые валы и лагерь в размерах уменьшить, чтобы свести на нет почти уже законченные казаками земляные работы, а поредевшим рядам воинов легче было держать оборону. Копали всю ночь после штурма. Но и казаки не сидели сложа руки. Подкравшись бесшумно темной ночью со вторника на среду, они окружили лагерь вторым валом, много выше прежнего. И оттуда на заре, возвестив о себе громким криком, подняли стрельбу и стреляли целых четыре дня и четыре ночи. Много враги нанесли друг другу урона, потому что состязались наилучшие, какие только были на каждой стороне, стрелки.
Время от времени полчища казаков и черни устремлялись на штурм, но до валов не доходили, только пальба разгоралась все жарче. Неприятель, силы которого были велики, непрестанно сменял людей: одни отправлялись на отдых, другие посылались в бой. А в лагере неоткуда было взять подмены: те же солдаты, что стреляли с валов и поминутно срывались с мест, дабы отразить приступ, хоронили убитых, рыли колодцы и подсыпали повыше валы, чтобы надежней иметь заслону. Спали, а вернее дремали, у валов под градом пуль, сыпавшихся так густо, что по утрам их метлой можно было сметать с майдана. Четыре дня кряду никто не мог переменить одежды, которая мокла под дождем, сохла на солнце, в которой днем было жарко, а ночью зябко, – четыре дня никто еды вареной не видел. Пили горелку, подмешивая к ней для крепости порох, грызли сухари и рвали зубами высохшее вяленое мясо, и все это в дыму, под выстрелами, под свист пуль и громыханье пушек.
И «легче легкого было прямо в лоб или в бок получить угощенье». Солдат обматывал окровавленную голову грязной тряпицей и тотчас же возвращался в строй. Страшный был у воинов вид: изодранные колеты и заржавелые доспехи, мушкеты с разбитыми прикладами, глаза, красные от бессонницы, но каждый во всякое время начеку, постоянно крепок духом и – днем ли, ночью ли, в дождь или ведро – всегда готов к бою.
Влюбленными глазами глядели солдаты на своего полководца, забыв страх пред опасностью, штурмами, смертью. Геройский дух в них вселился; все сердца закалились, «крепостью исполнились» души. Во всем этом ужасе они стали находить упоение. Хоругви соперничали одна с другою: кто больше выкажет усердья, кто легче перенесет голод, бессонницу, тяжкий труд, кто выше проявит отвагу и твердость. До того дошло, что солдат трудно стало удерживать в окопах; мало им было отражать приступы – они рвались к неприятелю, как обезумевшие от голода волки в овчарню. Отчаянная веселость царила во всех полках. Обмолвись какой маловер о сдаче, его бы вмиг растерзали в клочья. «Здесь хотим умереть!» – повторяли все уста.
Всякий приказ вождя исполнялся с молниеносной быстротою. Однажды случилось князю при вечернем объезде валов услышать, что огонь квартовой хоругви Лещинских слабеет. Подъехав к солдатам, он спросил:
– Отчего не стреляете?
– Порох весь вышел – за новым послали в замок.
– Дотуда поближе будет! – молвил князь, указав на казацкие шанцы.
Не успел он докончить, вся хоругвь скатилась с валов, бросилась стремглав к неприятелю и обрушилась на шанцы подобно смерчу. Казаки были перебиты колами, скоблями, прикладами мушкетов, а четыре орудия заклепаны. По прошествии получаса победители, немалые, правда, понеся потери, возвратились в лагерь с изрядными запасами пороха в охотничьих рогах и бочонках.
День проходил за днем. Стягивалось вокруг лагеря кольцо казацких апрошей, словно клин в дерево, врезались в валы их траншеи. Стреляли уже со столь близкого расстояния, что, не считая штурмов, в каждой хоругви ежеденно погибало еще человек десять. Ксендзы не успевали причащать умирающих. Осажденные загораживались телегами, намётами, развешивали перед окопами одежду, шкуры; ночами хоронили убитых – кого где смерть настигала, – но тем ожесточеннее оставшиеся в живых бились на могилах павших. Хмельницкий готов был без меры проливать кровь своих людей, и с каждым новым штурмом множились потери в его войске. Такого отпора он сам не ожидал и рассчитывал теперь лишь на то, что время сломит дух и истощит силы осажденных. Однако время шло, а они все большее выказывали к смерти презренье.