Огнем и мечом. Дилогия
Шрифт:
– А Василь?
– Какой Василь?
– Брат мой безумный, – сказала Елена.
– Тебе гибель грозит, не ему, – ответил Заглоба. – Ежели он безумный, так он для казаков святой. Мне показалось, они его пророком считают.
– Верно. И перед Богуном на нем вины нету.
– Придется его оставить, иначе мы погибли, а пан Скшетуский вместе с нами. Поторопись, барышня-панна.
С этими словами пан Заглоба вышел и направился прямо к Богуну.
Атаман был бледен и слаб, глаза его, однако, были открыты.
– Лучше тебе? – спросил Заглоба.
Богун хотел что-то сказать, но не смог.
– Говорить не можешь?
Богун шевельнул было головой, подтверждая, что не может, но на лице его тотчас появилось страдание. Как видно, раны от
– Значит, ты и крикнуть не сможешь?
Богун взглядом подтвердил, что не сможет.
– И шевельнуться тоже?
Тот же самый знак.
– Оно и лучше, потому как не будешь ни говорить, ни кричать, ни шевелиться, пока я с княжною в Лубны ускачу. Ежели я ее у тебя не уведу, пускай меня старая баба в ручном жернове на коровью крупу смелет. Ты что, ракалия, полагаешь, что с меня не довольно твоей компании, что я и дальше буду челомкаться с хамом? Ах, негодяй! Ты, значит, думал, что за-ради твоего вина, твоей рожи и твоих мужицких амуров я на убийство пойду и к бунтовщикам с тобою перекинусь? Нет, не бывать этому, красавец!
По мере того как пан Заглоба витийствовал, черные глаза атамана расширялись все больше и больше. Снилось ли ему это? Или происходило наяву? Или пан Заглоба валял дурака?
А пан Заглоба продолжал.
– Чего ты бельмы, как кот на сало, вылупил? Думаешь, я шучу? Может, прикажешь в Лубнах кому поклониться? Может, тебе оттуда лекаря прислать? А может, заплечного мастера у князя, нашего господина, заказать?
Бледное лицо атамана сделалось страшно. Он понял, что Заглоба не шутит, и в очах его сверкнули молнии отчаяния и бешенства, а кровь прихлынула к щекам. Нечеловеческим усилием казак привстал, и с уст его сорвался крик:
– Гей, есаул…
Но не докончил, ибо пан Заглоба мигом схватил его же собственный жупан и обмотал ему голову, после чего опрокинул атамана навзничь.
– Не кричи, тебе вредно, – тихо приговаривал он, тяжело сопя. – Не то завтра голова разболится, а я, как добрый друг, о тебе радею. Уж будет тебе и тепло, и уснешь сладко, и глотку не надорвешь. А чтобы повязочки не сорвал, я тебе и ручки свяжу, а все per amicitiam [80] , чтобы добром меня вспоминал.
80
дружбы ради (лат.).
Сказавши это, он обкрутил кушаком руки казака и затянул узел, другим кушаком, своим собственным, он связал ему ноги. Атаман уже ничего не чувствовал, потому что потерял сознание.
– Больному полагается лежать спокойно, – бормотал Заглоба, – и чтобы глупости ему в голову не приходили, не то delirium [81] начаться может. Ну, выздоравливай. Мог бы я тебя, конечно, и ножом пырнуть, что, вероятно, для меня было бы и лучше, да только стыдно мне мужицким манером действовать. Другое дело, если ты сам к утру сомлеешь, ибо такое не с одной уже свиньей случалось. Будь же здоров. Vale et me amantem redama [82] . Может, еще когда и встретимся, но, ежели я буду искать этой встречи, пускай с меня шкуру спустят и подхвостники из нее нарежут.
81
бред (лат.).
82
Прощай и на любовь мою любовью отвечай (лат.).
После этих слов пан Заглоба вышел из сеней, пригасил огонь в печи и постучался в комнату Василя.
Стройная фигура тотчас же выскользнула из двери.
– Это ты, любезная барышня?
– Я.
– Пошли же, нам бы только к лошадям пробраться. Все перепились, ночь темная. Когда проснутся,
– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, – прошептала Елена.
Глава XIX
Два всадника неторопливо и тихо пробирались через лесистый яр, примыкавший к разложской усадьбе. Ночь сделалась совсем темна, ибо месяц давно зашел, а горизонт вдобавок затянулся тучами. В яру на три шага ничего нельзя было разглядеть, так что лошади то и дело спотыкались о протянувшиеся поперек дороги корни дерев. Довольно долго всадники ехали с величайшей осторожностью, и, лишь когда показалась в прозоре лощины открытая степь, едва освещенная тусклым отсветом туч, один из ездоков шепнул:
– Вперед!
Они полетели, точно две стрелы, пущенные из татарских луков, оставляя за собою глухой конский топот. Одинокие дубы, тут и там стоявшие у дороги, мелькали точно призраки, а они мчались и мчались без отдыха и роздыха, пока лошади не прижали уши и не начали всхрапывать от усталости, скача все тяжелее и медленней.
– Ничего не поделаешь, придется коней придержать, – сказал всадник, который был потолще.
А тут уже и рассвет вспугнул непроглядную ночь, из тьмы стали вырисовываться обширные пространства, бледно обозначились степные бодяки, отдаленные деревья, курганы – в воздух просачивалось все больше и больше света. Серые отсветы легли и на лица всадников.
Это были пан Заглоба с Еленой.
– Ничего не поделаешь, придется коней придержать, – повторил пан Заглоба. – Вчера они прошли из Чигирина в Разлоги без передыху. А лошади, они так долго не протянут, и дай Бог, чтоб не пали. А ты как, любезная барышня, себя чувствуешь?
Тут пан Заглоба поглядел на свою спутницу и, не ожидая ответа, воскликнул:
– Позволь же, любезная барышня, при свете дня на тебя поглядеть. Хо-хо! Это что же, братнина одежа? Ничего не скажешь, ладный из тебя, любезная барышня, казачок. У меня такого пажика, сколько живу, еще не бывало. Да только наверняка пан Скшетуский его у меня отнимет. А это что такое? О господи, спрячь же, любезная барышня, волоса, а то касательно твоего женского звания никто не ошибется.
И в самом деле, по плечам Елены спадали волны черных волос, распустившихся от быстрой скачки и ночной сырости.
– Куда мы едем? – спросила она, подбирая волосы обеими руками и пытаясь запихнуть их под шапку.
– Куда глаза глядят.
– Не в Лубны, значит?
Лицо Елены стало тревожно, а в быстром взгляде, обращенном к Заглобе, заметно было разбуженное вновь недоверие.
– Видишь ли, барыщня-панна, есть у меня свой расчет, и положись в этом деле на меня. А расчет мой на вот какой мудрой максиме основан: не удирай в ту сторону, в какую за тобой погонятся. Так что ежели за нами в эту минуту гонятся, то в сторону Лубен, потому что вчера я во всеуслышание о дороге расспрашивал и Богуну на прощанье сообщил, что мы собираемся бежать туда. Ergo: бежим в Черкассы. Если же нашу хитрость раскроют, то лишь тогда, когда удостоверятся, что нас на лубенской дороге нету, а на это дня два потеряют. Мы же тем временем окажемся в Черкассах, где сейчас стоят польские хоругви панов Пивницкого и Рудомины. А в Корсуне – все гетманское войско. Поняла, любезная барышня?
– Поняла и, сколько жить буду, вашей милости буду благодарна. Не знаю я, кто ты и как попал в Разлоги, но полагаю, что Господь мне в защиту и во спасение тебя послал, ведь я скорее бы зарезалась, чем предалась в руки душегубу этому.
– Аспид он, на невинность твою, барышня, весьма распалившийся.
– Что я ему, несчастная, сделала? За что он меня преследует? Я же его давно знаю и давно ненавижу, и всегда он во мне только страх вызывал. Разве одна я на свете, что он не отстает от меня, что столько крови из-за меня пролил, что братьев моих поубивал?.. Господи, как вспомню, холодею вся. Что делать? Куда спрятаться от него? Ты, сударь, не удивляйся жалобам этим, ведь я несчастна, ведь я стыжусь его домогательств, ведь мне смерть во сто раз милее.