Огонь неугасимый
Шрифт:
Зажав под мышкой старую, давно потерявшую ручки кошелку из желтого камыша, кинув на плечо тоже изношенную фуфайку военного образца, молча пошел Иван со двора. Серега озадаченно переступил на одном месте, оглянулся на деда Гордея, брякнул ведёрком, в котором и не было ничего, только он мог пустым так брякнуть. Сейчас подойдет к деду и скажет требовательно: «Дай на дорожку пару твоих пенсионерских». Гордей уже и руку в карман запустил, все же давняя привычка, прикинул, сколько можно отпустить малому без особого ущерба для себя, подумал даже, что Иван не зря пристрастился к сигаретам, заодно бы «Беломором» дымили. У Сереги вон как повелось: свои курит только один день после получки. «Стрелок» еще тот. Может, и не надо ему потакать, Машкиному сыну!.. Но ждал, ох как ждал дед Сергея. Все ж нужен ты, коль к тебе подходят. Как там разговаривают и о чем, но все ж ты нужен. А папирос не жалко. Пусть его. Ну, чтоб не хватал лишку, приноровился
— Ух и жаден ты, дед, у тебя зимой снега не допросишься. — И подмигнет. Зачем подмигивает — непонятно, а получается у него по-дружески. Да он и не плохой вовсе, это у него жизнь такая нескладная. И не глупый. Прикидывается иногда, так это потому, что с дурачков и в самом деле меньше спроса. Жаден? А жизнь какую прожил? Голодали, почитай, пока сами себя кормить не научились. Что ж винить, если вырастила таким парня сама жизнь. Иван тоже рос в голоде-холоде, тоже вот не разбогател, а хоть последнюю рубаху попроси — отдаст. Но люди разные, лес и то разный растет. Что ж теперь? Вот подойдет сейчас…
Чуть не рысью наладился со двора Сергей. Угрожающе размахивая удилищами, выговаривал что-то Ивану.
— А курево? — выкрикнул Гордей Калиныч.
Нет. Не до курева, значит. И как он теперь ночь коротать будет? Острая обида затопила душу деда. Ни так, ни этак ты никому не нужен. Ни папиросы твои, ни твои советы. Ты теперь, что колдобина на дороге. А тут еще ветер. До чего настырный на бугре, спасу от него никакого. Дует и дует, как подрядился. В ушах больно, в голове гудит, ноги-руки стонут от него. А зачем он, для какого дела? Пыль поднимать? Глаза людям порошить? С мысли сбивать? Может, если б не ветер, Иван давно бы, как дважды два, решил бы свою проблему. Впрочем, кому от этого легче стало бы? Одну решит, другая нагрянет. Вся жизнь у них теперь из проблем сшита. Может, так лучше, потому как человеку и голова дана, чтоб думать да мозговать, но как же тут ему, старому, быть?
Сгорбился дед, словно придавила его тяжкая ноша, шаркая окаменевшими валенками, направился было к дому, решив пропустить нынче вечернюю плавку. Остановился, недобро всматриваясь в свою хатенку. Стоит. Как нищенка на пустом перекрестке. Продута вся насквозь, даже тараканы в ней селиться не желают. Спасибо Оське с Тоськой. Если бы не они, совсем волком вой, ни живой души около. Эх, жизня, жизня стариковская! Прислушался. Щелкают черногусы свои семечки. Это они разговаривают так. Молодцы. Умницы. Обернулся дед, вприщур всмотрелся в густолистье тополиное, произнес одобрительно и ободряюще:
— Вы… этово самое, вы ни за какие пироги не бросайте друг друга. Вместя и жить и погибать легче. Одному вон… белый свет не мил. Не то живешь, не то… черт-те что, — и, воровато отвернувшись, украдкой смазал со щеки предательскую старческую слезу. Опять обернулся, услышав трудные шаги, узнал соседа своего Жорку Тихого, обрадовался. Вот это человек, так человек. Час просиди с ним, день просиди — слова от него не услышишь, балакай вволю хоть о чем угодно…
Жорка Тихий. Надо тебе — влепился под фамилию, как специально его подделывали. Про таких говорят: муху не обидит. Пусть их, мухи тоже хотят жить, мухи тоже… Впрочем, размышлять Жорка не мастак. Он, наверное, и колесо на свою березку втащил, не размышляя. Если бы подумал, на кой тащил бы. У него и без аистов детишков штук десять. Разнокалиберные, разномастные, но все, как один, сопливые и жратцы. Дай каждому по буханке хлеба, в один присест слопают, крохи не оставят. А Егор знай себе улыбается, будто ему все едино: хотят его детки есть или вполне сыты. Дышит себе, живет по законам травы. Ему сейчас хоть про Вьетнам толкуй, хоть про жука колорадского, будет кивать да улыбаться. Слушатель. Скорее всего, от самой бедности и бессловесности и по заводу Жорка мотается туда-сюда. Если что в инженерном корпусе не успел поработать, так ему туда и ходить незачем, образован не шибко. Теперь вот вместе с Иваном в одной бригаде. Вроде прижился. Иван говорит: «Трудовик, каких мало. Одна беда — вовсе без личной инициативы». Бригадир у них — Мишка Павлов — парень
— Ну, чо ты, Миш? Эка делов — на две минуты. Останусь после звонка, все по квартиркам распихаю.
И оставался, и распихивал. Но какая ж тут инициатива, какая это работа после работы? Штурмовщина это, да еще по причине личной халатности. Ко всему прочему Домна Ивановна жуть как не любила опозданий. У нее семьища, у нее хозяйство. Куры-ути всякие. Словом, не даст муженьку в своем проулочке появиться, тут как тут и похлеще Мишки Павлова начнет:
— Каланча ж ты стоеросовая, зачем ты на свет божий родился?! Поросенок с утра не кормлен, а ты по слободке чужим собакам хвосты закручиваешь! Дров — ни лучинки, в ведерках — ни капельки…
В два счета приготовит Жорка месивце, угомонит визгучего подсвинка. Схватит вечно пустые ведерки и рысью на колонку. Только ведра на скамью водрузит — новое сообщение:
— А-ах! Гляньте на него, стоит, чучело огородное, статуй глиняный! Тебе что, музыка это — ротастики твои хор Пятницкого перекричали. Аль я их кормить-поить обязана, иль я нанялась вам горе мыкать без передыху? Турну я тебя взашей, опора ты высоковольтовая! Лопнет мое терпение, хоть слово ты можешь вымолвить?
И правда, мог бы сказать два слова жене в утешение. Молчит, хоть кипятком его ошпарь. Такое кого угодно из терпения выбьет. С таким и правда не житье — каторга. Улыбается человек, а чему — не понять. Разве в чужую душу залезешь?
«Не стращай, Домнушка, не смеши народ, — степенно и уверенно думает Егор Аниканович, терпеливо и до конца выслушивая угрозу. — Никуда ты меня не вытуришь, потому что ты без меня как ноль без палочки. Знаем мы: грозилка грозит, а возилка возит».
А как раз под Новый год стряслось небывалое. Шло, как и всегда, и никто ничего особенного не чаял. Егору сплавили всякие мелкие недоделки. Сами тоже делами занялись. Как ни то — тринадцатую зарплату, гвардейские получить пришло. Жорка, конечно, что, ему за какие доблести, но видит все же: выберется от кассирши человек и чинно так топает куда-то. Грудь колесом, будто кассирша не рубли ему выдала, орден боевой вручила. Глянет Жорка вниз, в пролет, инструмент из рук валится. Ведь, если правду, если по-честному, не такие они все там гвардейцы и не такой уж он сачок. Но особенно кисло на душе становится, как вспомнит Жорка про Домну. И откуда черт-баба узнает про эти денежки? На завод сроду ни ногой, по радио про это не передают, а она, как иглой под ребро:
— Ух, матушки-батюшки, чо-т ныне и мово дылдопляса расшатало, знать, ему тоже, как всем нормальным, гвардейские выдали! — А сама руки в боки, а сама прет, как бульдозер, и смотрит так, будто ты не человек, хуже чучела какого или вовсе не живое существо. Хоть сквозь землю провались. Ну и уже без всякой команды схватит Жорка проклятущие ведерки и галопом по улице куда глаза глядят, даже мимо колонки. Житье!
Но — дело не дело, смене конец. Оглянулся Жорка, пусто в пролете. Да и работа до ума доведена. Собрал инструментик в переноску, понес в кладовую. Слышит — табельщица голос подала:
— Э-э, шустрый! Долго валандаться намерен? Я вроде не нанималась тебя караулить весь праздник. Да и кассиршу замаял, валенок ты растоптанный.
Постоял Жорка, что-то соображая, недоверчиво посмотрел на табельщицу — шутница еще та. Сказал примирительно:
— Так оно так, да кассирше-то я зачем? Без надобности я ей.
— Ну, как это без надобности, как это так? — затараторила табельщица. — Аль не слышал — гвардейские ныне дают. Ты ж не успел, вижу. Сноровка не та.
— Гвардейские? Дают? — обиженно переспросил Жорка. — Вот глянуть на тебя — женщина воспитанная. Пожилая тоже. Надумала чем поддеть. И-эх, люди! Язва ты, вот что тебе скажу! — И, присутулив узенькие плечики, подволакивая несуразно длинные ноги, понуро глядя в пол, побрел из цеха.