Огонь неугасимый
Шрифт:
— Дядя Жора! Егор Аниканович!
Остановился, подумал, оглянулся, удивился несказанно. Кассирша. Подбежала, раскрыла ведомость, указала на самую нижнюю строчку и авторучку подает:
— Расписывайтесь!
— Что? С какой стати? Мне? Гвардейские? — оторопел Тихий.
— Господи! — сострадательно прошептала табельщица. — Ну, вовсе затурканный. Да пойми ты, чудо заморское, никого ты не хуже. Пойми и бабе своей блажной объясни это.
Взял Жорка шариковую самописку, поставил, где приказано, свою незамысловатую подпись, посмотрел на закорючку над последней буквой, вздохнул, как после тяжелой работы. Деньги принял, не считая, положил в самый надежный карман и вымолвил степенно:
— Спасибо. Понимаю, не вашими заботами почесть мне оказана, но и вам большущее спасибо. Вы, может, не знаете, как оно,
— Да скажи ты ей, докуке своей голосистой, пусть сама на колонку бегает, — опять встряла табельщица. — Мужнее ль дело поросятам хлебово месить? Гвардеец ты аль кто?..
Вступил Жорка в свой проулок, а Домна встречает полным голосом:
— Ах ты, жердя самоходная! Ты с каких это доходов назюзюкался? Да я ж тебя вот как возьму да как тряхну!
И ясное дело — за пельки Жорку. Ну — катавасия! Только что-то не сработало. Вдруг отстранил Жорка свою благоверную и говорит внушительно:
— Цыц, Домна! Ты что раскудахталась на весь поселок? Не пил я, понятно тебе! Росиночки малой во рту не держал. А что шатает малость, это, наверно, потому, что мне вот тоже присвоили. На-ка, прими. Да ты, как положено, честь по чести! — чуточек повысил он голос. И добавил вразумительно: — Голова твоя бабская! Разве допустимо такие-то денежки пропивать?
Ноги подкосились у Домнушки. Руки ни вверх, ни вниз. Раскрыла рот и только и вымолвила:
— Жорочка. Родненький. Голубчик мой беленький. Это что ж получается, гвардеец ты теперя? А как же быть нам? Водички-то свеженькой у нас ни капельки.
И впервые в жизни, схватив ведерки, сама припустилась на колонку. Так оно было. А что переменилось в Егоровой жизни, Гордей Калиныч не понял. Ну, если два дня Домна пожила на самообслуживании. Да и какой из Жорки гвардеец. Шемело. Еще понятнее — Тихий…
У стрельцовской калитки Егор Аниканович остановился, потрогал за макушку гнилой столбик, на котором почему-то еще держались ржавые петли со скрипом, оглядел тополь, прислушался, сказал добродушно:
— Стрекотят. Живут.
Обрадовался Гордей. С таким настроением Жорка непременно присядет на скамью. Пригласил:
— Покурим, сосед, «Беломорчик» из «Явы», не табак — ладан божий. — И для пущей убедительности достал почти полную пачку папирос.
Взял Тихий папиросу, помял в пальцах, понюхал. Возвратил:
— Не нашей ноздре аромат, — сказал с усмешкой. — Мы — самосадик. А что, если выведут, — на тот год ты опять с компанией. Хорошая птица, верная. — И, крякнув почти по-стариковски, сел на край дубовой плахи. Свернул в палец толщиной, прикурил от дедовой зажигалки, пустил дым, как из мартеновской трубы, продолжал неожиданно: — Женил бы ты, что ль, Ванька свово.
— Успеется, — ответил дед, а сам подумал: «Вот ведь и Жорик не прост. Издали начинает, к чему подведет?»
— По севрюгу наладились? — продолжал Егор Аниканович все так же заинтересованно. — Небось снасти поволокли туда — кита заарканить можно, а принесут — кошке на один зуб. Ловцы-молодцы. С Серегой как — не поцапались?
— Так… это у них завсегда полосками, — опешил Гордей от такой догадливости соседа. Ну прямо подменили человека. — А что стряслось?
— Как тебе сказать? — пососал Егор ядовитую свою цигарку. — Я вот со стороны так полагаю: раздоры у нас получаются. И в бригаде, и вообще. Если прямо сказать: Ванек затевает. Я не к тому, а все же. Хоть в ударниках, хотя и вовсе в самых главных передовиках, если без согласия народа — какой хрен радости? А? — и посмотрел не на Гордея, а на Оськин хвост, высунувшийся над краем гнезда.
— Если б чуток понятнее, все бы уразумел, — раздраженно произнес Гордей Калиныч. Ему такая прямота, такая уверенность соседа очень даже не понравилась. Как так: Ванек затевает? Какие такие раздоры?
— Понятнее тоже можно, — угрюмо согласился Тихий. — Иван, сам сказал, плотичек на Оке стращает, а я, к примеру сказать, ток что с работы чапаю. Почему так?
— Теперь что — Ивану за тебя всякое-якое по квартиркам рассовывать? — едко спросил дед, закуривая вторую подряд папиросу.
— Наоборот получается, — тоже резко и едко бросил Егор. — Он начубучил, а мы вдесятером паримся. Во как, дед-драбанет. И ты не ковырься, когда тебе напрямки говорят. Недовольны в бригаде Иваном. Не в ту дырку он лезет. Сварил без спроса один стычок, а его надо газосваркой делать.
— Эт кто такая? — навострил ухо дед Гордей.
— Э, да чего там! — ухмыльнулся Егор Аниканович. — Но, коль не слышал, — скажу. Захара Корнеича дочка. Танюшка на две понюшки… Ну, я не к тому, она девка… и все такое.
— Какого ты хрена в чужие дела встряешь? — гневно выкрикнул Гордей, обдав Жорку таким хлестким взглядом, что с ног долой. — Своим сопатикам ладу не даешь, с бабой своей хрипучей не управишься… — И задохнулся от возмущения.
— Вот видишь, не понравилось, — покаянно вымолвил Егор Аниканович, торкая окурком в край скамьи. Потушил тщательно, растер остаток в закорявевших навек пальцах, встал, бросил теплый взгляд на торчащий хвост Оськи и пошел. У калитки остановился, опять погладил и пошатал никчемушный столбик.
— Насчет женитьбы — дело ваше. Но ты ж сам знаешь, что Федя Мошкара, что Захарка Носач — еще те прохиндеи. Теперь сообща проть Ивана двинули. Повалят, разве одному тебе урон будет. И нечего тебе кипятиться.
3
Первые проблески зари смывали с глубоко синего неба примеркшие звезды, позолоченной кружевной занавесью окаймлялось окрестье над горизонтом, радостно и тревожно звучало что-то в рассветном воздухе. Тусклым жемчугом одевались травы, на листочках показались подвески первозданно чистых слезинок с трепещущими радугами внутри. По краю воды полусонным вздохом проплыло розовато-сизое свечение, и стало тепло, звонко, торжественно. Неуверенно, один разочек окликнула кого-то кукушка. Пробуя силы, ударил в свой барабан работяга-дятел. Долгой трелью огласил окрестности соловей, и на какой-то миг наступила такая прекрасная и грустная тишина, что Иван почувствовал, как слезы подступают к горлу. Сантименты, конечно, а все же что-то есть в этой рассветной тиши.
«Рассолодел ты, браток, — упрекнул Ивана кто-то знакомый и понятный. — Развезло тебя от соловьиных трелей да кукушкиных вздохов…»
Ничего Иван не ответил. Просто отвернулся. Опять услышал переливчатую трель, опять почуял запах догорающего костра и печеной картошки, опять машинально посчитал кукушкины вздохи. Но — нате вам, в душе все еще отсвечивало и звучало что-то лучистое и праздничное, но с каждым мгновением чувство это делалось все слабее, уходило все дальше, и уже не верилось, что оно было. Было такое сильное и властное, что слезы до сей поры щекочут горло терпкой сладостью. Врага от друга надо отличать везде. Вот в чем дело. Но точно ли это, что Серега враг? Неужели с врагом сидели на чуть теплой печи и мечтали найти каши горшок и наесться досыта? Неужели врага обнимал и согревал последним своим теплом, когда попадали вот тут, на этом самом берегу, под проливной дождь два осиротевших заморыша? Неужели… Э, да что там! Врага от друга надо отличать. И не потому, чтоб ненароком не обласкать врага, но потому, чтоб ненароком не обидеть друга. Просто человека тоже не обидеть, а тут и вовсе не просто. Корнеич тоже просто человек. Для кого-либо, со стороны, он ничуть не хуже той же Марь Степановны, Серегиной матери. Ну а разве можно сказать, что горластая, скорая не только на всякое слово, но и на руку женщина, во весь век не разогнувшая натруженную спину, кому-либо враг? Ну да, врагам она враг, но это совсем иное. Но это ж она затуркала Серегу, это она там затевает раздоры с Раечкой, отравляя Сереге и без того не шибко щедрую на радости жизнь. Или не так? И можно ли, не утратив здравого смысла, сострадать и помогать и Сереге, и Марии Степановне, и Носачу, и… Осекся Иван. Даже мысленно не смог поставить в этот довольно случайный и пестрый ряд Таню Ступак. И вообще ну их, такие рассуждения. Ну их: кукушкины слезные вздохи, сиреневый туман над парной речкой, приятные запахи и вообще все это, все, что заводит в такие дебри. Ну их… Легко сказать. Что останется? И не всуе упоминает дед стародавние времена и стародавние словеса. Ты, мол, Ванек, не чурайся душевного, это не попы выдумали, это в человеке природой вложено, и хранить это надо пуще глаза во лбу.