Огонь (сборник)
Шрифт:
Перед нами и за нами - люди с мертвенными лицами, лишенные дара речи и воли, люди, отягченные землей, облекшей их в черный саван, - все они похожи друг на друга, словно голые. Из этой ужасающей ночи со всех сторон появляются выходцы с того света, облаченные в одинаковые мундиры беды и грязи.
Это конец всего, конец всему. Это огромная передышка на одно мгновение, это эпическое прекращение войны.
Раньше я думал, что страшнейший ад войны - пламя снарядов; потом я долго думал, что это - удушливые, вечно суживающиеся подземелья. Но оказалось, ад - это вода.
Поднимается ветер. Ледяной
Уцелевшие люди переселяются, кочуют по этой опустошенной степи, гонимые, изнуренные, устрашенные великой несказанной бедой, жалкие; некоторые ужасающе смешны: засасывающая грязь, от которой они бегут, их почти раздела.
Проходя, они озираются, вглядываются, узнают в нас людей и кричат сквозь ветер:
– Там еще хуже, чем здесь! Наши ребята падают в ямы, их уже нельзя вытащить. Кто этой ночью ступил ногой на край ямы, погиб... Там, откуда мы идем, из земли торчат голова и плечи; они еще шевелятся, а все тело уже засосала грязь. Там есть дорога с плетеным настилом; кое-где он подался, прорвался, и теперь это западня... А там, где больше нет настила, теперь озеро в два метра глубины... А ружья! Некоторые ребята так и не смогли их вытащить. Поглядите на этих: пришлось отрезать до пояса полы их шинелей (черт с ними, с карманами!), чтобы вызволить людей, но у них и сил больше ие хватала тащить эту тяжесть... С нашего Дюма едва удалось снять шинель: она весила не меньше сорока кило, мы вдвоем еле-еле подняли ее... А вот с этого голоногого земля сорвала все: штаны, кальсоны, башмаки. Неслыханное дело!
Они рассыпаются в разные стороны, а за этими отставшими солдатами плетутся еще другие; все спасаются, охваченные ужасом; из-под ног летят тяжелые комья грязи. Беглецы мало-помалу исчезают; закутанные громады всё уменьшаются.
Мы встаем. Под ледяным, ветром мы качаемся, как деревья.
Мы подвигаемся мелкими шажками. Вдруг мы сворачиваем в сторону - нас привлекает странное зрелище: две фигуры странно переплелись; они стоят плечо к плечу, обняв друг друга за шею. Что это? Поединок двух врагов, застигнутых смертью? Они застыли в этом положении и больше не могут отпустить друг друга? Нет, они оперлись друг о друга, чтобы поспать. Они не могли лечь на землю; она уходила из-под них и сама хотела на них лечь; они нагнулись, обхватили друг друга за плечи и, увязнув по колени, заснули.
Мы не нарушаем их покоя и уходим прочь от этого памятника беспомощной братской любви.
Скоро мы и сами останавливаемся. Мы слишком понадеялись на свои силы. Мы не можем идти дальше. Это еще не кончено. Мы опять сваливаемся в размякший угол траншеи и шлепаемся о землю, как сбрасываемый навоз.
Мы закрываем глаза. Время от времени мы их приоткрываем.
К нам, шатаясь, идут какие-то люди. Они нагибаются и тихо, устало говорят между собой.
– Sie sind tot. Wir bleiben hier*.
______________
* Они умерли. Останемся здесь (нем.).
Другой отвечает: "Ja"*. Это слово звучит как вздох.
______________
* Да (нем.).
Но они замечают, что мы шевелимся. Они сейчас же подходят к нам. Человек чуть слышно говорит:
– Мы поднимаем руки.
Они с облегчением вздыхают, ложатся на землю, и, словно это конец их мучениям, один из них, разрисованный грязью, как дикарь, пытается улыбнуться.
– Оставайся здесь!
– отвечает ему Паради, не поворачивая головы: он положил ее на бугорок.
– Если хочешь, можешь пойти с нами.
– Да, - говорит немец.
– С меня довольно.
Мы ему не отвечаем.
Он спрашивает:
– А другим можно?
– Да, - отвечает Паради, - если хотят, пусть тоже остаются.
Все четверо растянулись на земле.
Один из них начинает хрипеть. Из его груди вырывается какая-то рыдающая песнь. Тогда другие привстают, становятся на колени вокруг него и вращают глазами. Мы приподнимаемся и смотрим на них. Хрип затихает, и черноватое горло, которое трепетало, как птичка, больше не двигается.
– Er ist tot!* - говорит кто-то из немцев.
______________
* Он мертв! (нем.)
Он начинает плакать. Другие опять укладываются спать. Плачущий тоже засыпает.
Подходят несколько солдат; они шатаются, внезапно останавливаются, как пьяные, или ползут, как черви; они хотят укрыться здесь, в углублениях, куда мы уже забились, и мы засыпаем вповалку в этой братской могиле.
* * *
Мы просыпаемся. Переглядываемся. Мы с Паради вспоминаем. Мы возвращаемся к жизни, к дневному свету, к кошмару. Перед нами опять пустынная равнина с мелкими затопленными бугорками, местами заржавленная равнина цвета стали; здесь блестят полосы воды и лужи, и на всем пространстве, как нечистоты, валяются тела; они еще дышат или истлевают.
Паради говорит мне:
– Это и есть война!
– Да, это и есть война, - глухо повторяет он.
– Именно это, а не что-нибудь другое.
Я понимаю, что он хочет сказать: "Война - это не атака, похожая на парад, не сражение с развевающимися знаменами, даже не рукопашная схватка, в которой неистовствуют и кричат; война - это чудовищная, сверхъестественная усталость, вода по пояс, и грязь, и вши, и мерзость. Это заплесневелые лица, изодранные в клочья тела и трупы, всплывающие над прожорливой землей и даже не похожие больше на трупы. Да, война - это бесконечное однообразие бед, прерываемое потрясающими драмами, а не штык, сверкающий, как серебро, не петушиная песня рожка на солнце!"
Для Паради это ясно; он вспоминает нашу прогулку в городе и ворчит:
– Помнишь ту бабенку в кафе? Она болтала об атаках, пускала слюни и говорила: "Ах, это, наверно, очень красиво..."
Стрелок, который лежит на животе в гнусной грязи, распластавшись, как плащ, поднимает голову и восклицает:
– "Красиво"! Да, черта с два! Нечего сказать! Может быть, корова тоже говорит "красиво", когда на бойни в Ла-Виллет гонят стадо быков.
Он сплевывает грязью; рот у него выпачкан, лицо мертвенное.