Охотничьи страсти
Шрифт:
Почти сразу услышал нечеловеческий вой, крик, мат. И вилы! Вилы, торопливо выхваченные из накренившихся саней!
…Генка не мог бежать, ноги не слушались. И кричать не мог,– голос пропал. Он просто сидел под берёзкой, в снегу, тихонько всхлипывал.
Все собрались на выстрел и на последующий крик. Ходили вокруг завалившейся на бок лошади, качали головами. Кто-то хвалил Генку за удачный выстрел. Директор совхоза, бывший директор бывшего совхоза подошёл вплотную к «удачливому» охотнику и с ехидцей заметил:
– А ты
Поспешая к своему краю
…Хрипя от злости, от усталости, неведомо откуда навалившейся, дед всё замахивался и вбивал, вколачивал сухонький кулак в бок поверженному супротивнику. Замах получался не полновесный, – мешал чуть тесноватый кожушок, сковывал движения. Да ещё ёлка, позади, – растопырила шильные сучья, и каждый замах приходился аккурат на эти шилья. Кожа на кулаке уже крепко была наколота теми сучьями, наколота до крови.
Правда, крови-то уж давно стало не хватать и для нутра, для сугрева, а потому наружу она шла неохотно. Малыми каплями. Даже не каплями, так, бисеринками. Но и бисеринки те, размазываясь по сухой коже, пачкали. Это ещё больше злило старика, он ярился и пуще вбивал кулак, значимее. С придыханием.
– Вв-от! В-в-от тебе!
Он снова замахивался, опять натыкаясь кулаком на острые сучья, опять всхрипывал:
– Во-от! Полу-учи, тварина!
«Тварина» лежал под коленом старика, крепко смежив глаза, даже ресницы не вздрагивали. Лежал, ни жив, ни мёртв, не шелохнувшись. Стойко принимал жестокие побои, – знал, за что.
– Во-от! Во-от!
Дед и рукавицу-то скинул, чтобы побольней было, поувесистей. А получилось, что себе же хуже, – раскровенил.
Задохнулся на очередном замахе, даже икнул, будто, и расслабился. Отвалился на колючую ёлку, глаза выкатил из орбит, судорожно ловил морозный воздух замшелым ртом. Кожушок на груди распахнул, – сипел и хлюпал чем-то внутри, под рубахой. Рубаха, давно не стираная, исходила паром.
Колька, почуяв, что колено сползло с его рёбер, приоткрыл один глаз и украдкой наблюдал, как дед пытается продышаться, прохаркаться. Ему даже чуть жалко было того, хоть он и дрался часто. По пустякам дрался.
Обычно дед делил прокисшего рябчика на пять капканов, аккуратно развешивая приманку именно в то место, которое полностью перекрывается. С какой стороны не подойди, – обязательно вляпаешься в капкан. Дед хитрый. Давно живёт, и всё в лесу.
Но, и Колька, не лыком шит. Он, по своим, собачьим меркам, тоже, давно век тянет. Кое-что понимает в лесных делах. Хоть и часто потчует его напарник кулаками, да посохом, а пройти, другой раз, мимо вкуснятины такой, как протушенный рябчик, – сил нет.
Вытянувшись в струнку, чтобы не угодить в замаскированный капкан, Колька, что тебе ювелир, снимал желанную приманку. Тут же, на тропке, располагался и трапезничал, прислушиваясь,
Съев приманку и подлизав за собой накроху, Колька чуть отходил от капкана, ложился на бок, в мягкий снег, и готовился принимать законное наказание.
– Сс-воло-оч ты распоследняя! – ещё издали начинал распаляться старик.
– Чтоб тебе пусто было! Чтоб ты, гад, обожрался когда, да издох с того обжорства!
Дед подступал к кобелю, придавливал его коленом, вминая в пухляк, скидывал рукавицу:
– Во-от! Во-от тебе! Во-от!
Расходившись, дед воевал, пока не заходился в кашле, или просто задыхался и, уткнувшись морщинистым лбом в Колькин бок, долго лежал, отпыхивался, душил в себе надсадный хрип.
Когда всё приходило в норму, дыхание восстанавливалось, дед раздёргивал паняжку, доставал мешочек с приманкой и подновлял ловушку. Колька, вытряхнув из шерсти снег, молча, стоял рядом, с любопытством наблюдал за работой, преданно ловил взгляд хозяина.
Шли дальше. Дед устало, медленно, тяжело опираясь на отшлифованный временем посох. Колька, торопливо отруливал в сторону от путика и азартно искал повод, чтобы отличиться. Обычно, он где-то недалеко отыскивал зазевавшуюся бельчонку и начинал облаивать её, вытаптывая вокруг деревины круговик.
Охотник, – откуда силы, бежал на зов напарника, выглядывал и долго выцеливал зверька. Снова опускал стволину, протирал рукавицей заплывающие потом глаза, брови. Опять прилаживался. Колька суетился рядом, подталкивая деда носом в штаны, отскакивал, взлаивал. Пристально вглядывался в разопревшее лицо, будто хотел помочь.
Наконец, белку добывали. Может и не с первого раза, может и поматериться приходилось, но, добывали. Присаживались здесь же, под деревиной, отдыхали. Дед ласково гладил Кольку, что-то мурлыча себе под нос, в спутанные, разноцветные усы. Они, и, правда, с той стороны, где обычно цигарка, – рыжие, а с другой стороны седые, почти белые.
Пёс, извернувшись, пару раз лизал старика в солёный лоб. Здесь же отходил в сторону, хватал полной пастью рыхлый снег, словно заедал терпкую соленость. Белку бережно приторачивали к паняге, прикрывали тряпочным клапаном, чтобы снег не забивал, и снова выбирались на путик. Устало шли дальше.
– Пристал я, Кольша. Пристал.
Кобель, заслышав чуть разборчивое мурлыканье хозяина, притормаживал. Сторонился и, выгибая шею, заглядывал в глаза, понять хотел. Да что там хотел, – понимал. Конечно, понимал. Как не понимать, когда жизнь бок обок протопали по тайгам. Обо всём поговорили за годы, обо всём.
– Нет, не только теперь. Нет. По жизни пристал. По жизни. Понимаешь, Кольша, радости в душе не стало. Вот, не стало. И солнышку, по утрам, через силу улыбаюсь, просто привык, как ещё отец учил: улыбнись, и обрадуйся. Вот, улыбаюсь, по привычке, а радости нет.